Потом кадеты окончательно освоились, распрыгались и расшалились. Девчонки заливались хохотом, забыв моргать и кокетничать, Мориц корчил уморительные рожи, Отто показывал пантомиму «Спаниель Крузенштерна и мухи». Было весело, и расставаться совсем не хотелось.
Но настало время отправляться в путь.
Отто и Мориц увозили с собой по кусочку лавы, выброшенной во время извержения спящего ныне Тенерифского пика и по кружевному платочку на память.
Лисянский тоже уезжал не с пустыми руками. Госпожа Армстронг подарила ему редкие раковины, привезённые на Тенерифе с Ямайки. При любом упоминании о г-же Армстронг Лисянский принимался меланхолически приглаживать свои кудрявые волосы, и взгляд его живых блестящих глаз становился каким-то туманным. Учитывая, что больше никто от этой очаровательной дамы не получил сувениров на память, можно было предположить, что, вспоминая его густую львиную гриву, она также теребит кружевной платочек и вздыхает печально.
Что касается остальных, то кроме Лисянского счастливым обладателем тенерифских даров оказался посланник Резанов. Ему на приёме у губернатора поднесли прекрасно сохранившуюся мумию и, в придачу к ней, две ноги «старинных жителей» Тенерифа.
«Видимо, здесь издревле владели искусством бальзамировать, — прокомментировал Резанов полученные дары, — и погребали тела умерших в таких местах, где сама природа сохраняла их от истления.»
Ноги были почерневшие, но в целом — как новенькие, учитывая их почтенный возраст. Разумеется, дарителем в этом случае руководила не любовь, а дипломатия. Тем не менее, не вздыхать, глядя на эти мумии, было невозможно.
Печально вздыхал также Мориц Коцебу. Мумии его не трогали, но Дельфина! Младшая дочка госпожи Армстронг, юное и прелестное создание, вот кто пленил сердце бедного Морица.
* * *
Дамы стояли на пристани, и махали платками вслед отплывающим «Неве» и «Надежде».
После того, как отгремели выстрелы прощального салюта, Мориц, весь в слезах, полез на мачту.
— Прощай, Дельфина! — орал он оттуда что было мочи, и махал рукой.
Когда корабль отошёл на порядочное расстояние, Мориц шмыгнул носом и утёрся плечом. Мигая мокрыми слипшимися ресницами, трагически прошептал: — Прощай, любовь моя! — И, кусая распухшие губы, полез вниз.
Отто, всё это время стоявший внизу, глядя на брата, сделал усилие, чтобы не расхохотаться.
Руся, в отличие от старшего Коцебу, смотрел на Морица без иронии, с нескрываемым сочувствием — не как на полоумного, но как на человека, подхватившего тропическую лихорадку.
Отто же не мог успокоиться. Отойдя подальше, он всё же прыснул в кулак, поперхнулся, покраснел, до слёз закашлялся.
— О, кругом слёзы! — переводя взгляд с одного брата на другого, удивился лейтенант Ромберг.
— Это лучше, чем если бы кругом были мумии, — иронически ухмыльнулся граф Толстой, с праздным видом отиравший спиной деревянный шпиль[45] для вытягивания якорных цепей. И, скосив глаза на посланника, он вдруг заговорщически подмигнул Ромбергу.
— Не дай бог! — искренне ужаснулся Ромберг и почему-то покраснел.
Глава 25. Во власти пассата
Покинув Канарские острова, «Надежда» и «Нева» пересекли Северный тропик и, наконец, оказались во власти благодатных северо-восточных пассатов.
Пассат — неизменный ветер, от века дующий между тропиками в одном и том же направлении круглый год. Корабль в этих широтах не нуждается ни в каких манёврах, матросу не надо быть всё время начеку, а раз поставленные паруса могут стоять целую неделю.
«Надежда» и «Нева» достигли вод, благословенных для тех, кто ходит по морю, пользуясь только силой ветра да собственных мускулов.
* * *
Мягкий, ровный ветер надувал паруса. Небо, кое-где слегка подёрнутое кружевными перистыми облачками, казалось бесконечно высоким, бездонным. С тихим ропотом нагоняли одна другую светло-синие волны, вскипая пенистыми верхушками.
— Море тут и вправду синее! Синее не бывает, — удивлялся Руся этому насыщенному, глубокому, кобальтово-синему цвету океанской воды.
Бесконечная синева, волнуя и завораживая, простиралась до самого горизонта.
Поверхность воды сверкала под ослепительным тропическим солнцем. Солнечный блеск, словно растворённый в прозрачном воздухе, струился отовсюду. Слепила белизной палуба, резала глаз начищенная корабельная медь, нестерпимо блестели и небо, и море.
Спасаясь от жгучих солнечных лучей, над шканцами развесили широкую парусину. Все прятались тени, под растянутым тентом. Двери и окна кают были распахнуты настежь. Матросам было запрещено находиться на солнце без нужды, а палубу то и дело поливали водой. Она тут же высыхала, издавая запах дерева и смолы, такой крепкий, что першило в горле. Впрочем, ровно дующий, освежающий пассат умерял зной тропического полдня.
Каждый день большие касатки и проворные дельфины окружали корабль. Обычно им предшествовали лоцманы — рыбы с широкими тёмно-синими полосами поперёк спины. Они держались чуть впереди, и Русе казалось, что они, как настоящие лоцманы, показывают путь.
Встречались и акулы, тоже в сопровождении лоцманов. Акул здесь называли на английский манер — «шарки». Или попросту — прожоры.
Акул привлекала солонина, подвешенная на бушприте[46] в верёвочной сетке.
Крузенштерн, считавший заботу о здоровье команды делом первостепенной важности и знавший по опыту, что избыток соли способствует цинге[47], приказал вымачивать солёное мясо не в кадке, как обычно, а подвесив на бушприте. Так получалось лучше и быстрее — нос шлюпа мерно подымался и опускался, и солонина беспрестанно обмывалась новою водою.
Как только появлялась акула, матросы сбегались на бак, гальюн[48] и бушприт, поглазеть на хищницу, которая собиралась полакомиться частью их будущего обеда. «Охота» прожоры чаще всего была неудачной. Дав для развлечения акуле несколько попыток, матросы затем старались отогнать разбойницу, кольнув её острогой. Оставив на поверхности кровавый след, прожора обычно уходила под киль, и уж больше не появлялась.
Ещё интереснее были летучие рыбы. Они появлялись неожиданно, и недолго проскользив по поверхности воды, стайкой взмывали в воздух, веером разлетаясь во все стороны.
После обеда, когда на «Надежде» наступало полное безмолвие, нарушаемое только петухами, чьи звонкие голоса разносилось среди безмятежной тишины, Русе нравилось стоять на баке и глядеть вниз.
Навалившись грудью на планшир[49], он различал в воде тёмно-синие спины «летучек». Форштевень с мерным гудением резал воду. Рыбы срывались, застигнутые врасплох, испуганно взмывали вверх. В воздухе они моментально превращаясь в сереброкрылые планеры. Через несколько метров рыбы шлёпались в воду, чтобы опять взлететь, но уже как следует разогнавшись.
Иногда за ними гонялись, играя фиолетовыми спинами, бониты. Или дельфины. Не зная, куда укрыться от погони, беглянки то погружалась в воду, то выпрыгивали на воздух, выбиваясь из сил. Некоторые из них перелетали через корабль или, запутавшись в снастях, падали на палубу.
Одна едва не шлёпнула Русю по лбу. Мальчик испуганно шарахнулся в сторону. Потом присел на корточки, с интересом рассматривая диковинную летунью.
С размаху ударившись о доски, рыба лежала без движения, распластав по палубе свои широкие, длинные плавники-крылья.
Подбежал Мориц. Встал рядом. Упираясь ладонями в колени, и смешно отставив «корму», нагнулся к рыбине. С минуту молча разглядывая её синюю спину, серебристые бока.
— Почти с локоть длиной, — деловито отметил он, — дюймов десять будет.
Посопев, добавил со знанием дела:
— На селёдку похожа! Только голова круглее, и толще.
Руся пожал плечами. Он, материковый житель, селёдку представлял себе в виде кусочков под винегретовой шубой или, на худой конец, под кольцами репчатого лука.
— Селёдка не летает… — с какой-то тихой грустью возразил он.
— Но тоже вкусная… — облизнулся Мориц.
— И как это её угораздило, — сочувственно покачал головой Руся, осторожно трогая пальцем полупрозрачный грудной плавник.
— А-а, летучая рыба! — послышалось за спиной, и на рыбу надвинулась чья-то тень. — Летает далеко, но не умеет менять направление полёта.
Руся поднял глаза. Натуралист Лангсдорф, конечно, он. Нос уточкой. Говорит по-немецки. Всем интересуется. Им бы с Тилезиусом всё потрошить да чучела делать, особенно Тилезиусу…
Увидев, что под мышкой у Лангсдорфа альбом, Руся смягчился. Просто зарисует.
— Плохо когда летать умеешь, а управлять полётом не можешь, — вставая, пробормотал мальчик, думая о своём…