Ознакомительная версия.
Вернулась она ошарашенная. Села за стол, подперла, как взрослая женщина, золотистую голову рукой и сидела молча. И все, кто были в доме, молчали тоже, испуганно ожидая новых ужасов.
– Поступила новая информация, – сказала Женя, стараясь придать голосу твердость.
Все повернулись к ней.
Узнала же она и рассказала следующее.
У Фурсика есть приятель, он летом помогает одному парню, фотографу – возится с проявителем, сушит фотографии и все такое.
Вчера приятель Фурсика, как всегда, сушил только что напечатанные фотографии и увидел среди них одну очень страшную: лицо девушки с закрытыми глазами – все в каких-то страшных пятнах, как будто прижигали сигаретами... Фурсик, конечно, знал от Жени некоторые подробности того, что произошло несколько месяцев назад в Оглухине. И хотя он и понимал, что Оглухино очень далеко от Москвы, все же с ходу убедил приятеля сделать очень для того трудную и очень рискованную вещь – найти негатив и сделать самому, без хозяина, еще один отпечаток. Тот делал такое первый раз – но все же сумел, и его не застукали.
– Негатив был чей – хозяина? – спросил Ваня Грязнов.
– Нет. Заказчика. Ну вот, сегодня рано утром приятель притащил отпечаток Фурсику. Фурсик сличил с тем, что я ему оставила.
Женя помолчала. Видно было, что ей трудно говорить.
– Это – Анжелика.
Нита закрыла лицо руками и заплакала. Она хорошо знала Анжелику.
Остальные молчали, потрясенные.
Первым очнулся Том.
– Кто заказчик? – сурово спросил он.
– Через полтора часа Фурсик будет знать. Я ему позвоню. А пока надо, пожалуй, звонить адвокату, Артему Ильичу Сретенскому, он теперь в Омске живет. Обрисовать ему все, что мы накопали, и советоваться, как теперь быть – ехать к нему, а потом за Федей или тут сидеть, дальше копать. Если честно, у меня голова кругом идет, – призналась Женя.
– Это у Мячика тут аура такая, – сказал Ваня Бессонов. – Тут у него «мельница вприсядку пляшет И крыльями трещит и машет». Еще посидим – не таких ужасов накопаем.
Как обычно, Ваня цитировал к случаю «Евгения Онегина».
Глава 34 И опять в Москве
В этот вечер Виктория возвращалась домой не глубокой ночью, а несколько раньше.
С Анатолием она простилась у подъезда – оба не хотели, чтобы отец знал, как много времени они проводят вместе. Оба не сомневались, что ему это не понравится. Сама же Виктория, зная намерения Анатолия, оставляла за собой свободу действий – выбирать мужа дело очень непростое, и здесь она ошибки ни в коем случае не совершит.
Анатолий давал ей ценные советы – понимать-то она это понимала, да не всегда им следовала. Он, например, просил и просто умолял ее не оставлять себе те кольца, которые по ее требованию сняли с пальцев Анжелики и привезли ей в Москву. С ожерельем, про которое ей было известно, она нашла в себе твердость поступить разумно – когда его отыскали в ту ночь в комнате Анжелики, оно оставлено было, в соответствии с заранее обдуманным планом, в Оглухине. Удалось найти человека, который переложил его в комнату Олега. Ожерелье фигурировало потом на суде как присвоенное Олегом после убийства.
– Зачем они тебе? У тебя мало колец? – вопрошал Анатолий Викторию. В таком волнении она его до сих пор не видела. – Выброси их, да подальше. А лучше всего отдай мне – я выброшу так, чтобы они не оказались неожиданно на столе у следователя.
– Ты чего, Анатолий? Какого следователя? – смеялась Виктория. – Следствие давно закончено, приговор вынесен, кассация прошла, приговор начали исполнять...
– Терминологию ты освоила. Но откуда у тебя такая уверенность, что убийц не найдут?
– Этот отморозок находится сейчас там, куда за пятнадцать лет ничья нога не ступала! Никто его не найдет, кончай грузить себя и меня!
– А второй?.. Придет с повинной, все расскажет...
– Он своего подельника больше, чем суда, боится – знает, что тот его в любой тюрьме достанет. Кончай вообще, Анатолий, расслабься!
– Ну кольца-то отдай мне все-таки...
В результате она все-таки отдала ему кольца – почти все они были ерундовые, полная дешевка. Только одно – необычной формы, с крупной, зеленоватой с черными прожилками бирюзой, причем прожилки природа расположила так, что они напоминали улыбающуюся рожицу, – она оставила себе: оно ей безумно понравилось.
– Сумасшедшая! Ты же погубишь себя! – кричал Анатолий.
Она клятвенно обещала надевать его только в клубы, где никто и никогда, уж за это можно ручаться, не видел его на руках Анжелики, и всегда снимать перед отчим домом.
Сегодня, едва войдя, она пошла в кухню – после слишком обильного ужина мучила жажда, жутко хотелось соку. Вышел отец. Увидел ее у холодильника – попросил налить. Она сначала подала бокал ему.
И в следующую же секунду, увидев остановившийся взгляд отца, упершийся в ее пальцы, Виктория поняла, что прокололась.
Омск не был родным городом Артема Ильича Сретенского, еще молодого, но очень способного адвоката.
Когда был жив отец, они жили в Москве.
Отец Артема был известным в своей среде теоретиком уголовного права. Восемнадцатилетним ушел он на войну. В их Сокольническом районе призвали одновременно триста московских мальчиков 1925 года рождения. Они два месяца учились под Москвой на младших лейтенантов, потом долго вместе ехали в теплушках, добираясь до фронта, чтобы стать там командирами взводов («Ванька-взводный» – с не очень понятной Артему горечью называл себя отец, изредка вспоминая войну). За это время все они узнали друг друга по имени. С войны из трехсот мальчиков в свои московские дома живыми вернулись трое.
Когда через несколько десятилетий после конца войны правители страны догадались наконец установить 9 мая минуту молчания, Артем, хоть и был тогда маленький, хорошо помнил, как отец садился перед телевизором один, смотрел на бьющееся на ветру пламя вечного огня, и слезы текли по его лицу. Однажды Артемка спросил: «Папа, почему ты плачешь?» Отец ответил: «Я вспоминаю, сынок, всех своих погибших ребят – поименно».
Илью Сретенского два раза жестоко ранило. Пулю из бедра в госпитале в Польше извлечь так и не смогли. Наркоза не хватало, рассказывал отец. Дали полстакана водки и держали вшестером. Не вынули. Так с этой пулей сорок лет спустя отец и умер.
Это было в 1983 году, Артему было четырнадцать. Как стало ясно много позже, отец успел передать сыну понимание самого существенного в своей профессии, хотя самому ему она принесла очень много горечи. Через несколько лет после смерти отца, уже при Горбачеве, когда многие вздохнули и языки развязались, бабушка, которая так и не смогла оправиться после скоропостижной смерти первенца в молодом, она полагала, возрасте, в 58 лет, – рассказывала, как, служа в поверженной Германии председателем военного трибунала в нашей оккупационной армии, Илья приехал в свой первый отпуск. «Мама, – шептал он ей, не доверяя уже и стенам в родном доме, – я ничего не понимаю! Ведь у нас тайное голосование! Как же я сужу солдат за антисоветские надписи на бюллетенях?! Мне их приносят следователи – с именами голосовавших! И я должен давать восемнадцатилетним солдатам по 25 лет!»
Эти два года – 1951-й и 1952-й – навсегда отвратили прошедшего войну молодого советского офицера от советской власти. И никогда уже больше он к ней не повернулся. Тогда, говорила бабушка, он горько жалел, что стал юристом при этой власти. И много лет спустя всячески предостерегал сына от наследственного выбора.
И Артем действительно, памятуя этот завет, никогда бы не пошел на юрфак. Но тут, через два всего года после смерти отца, пришел Горбачев, и стало на глазах светлеть и развидняться. Теперь Артем вспоминал уже то светлое, что связалось у него с отцовской профессией.
Когда Илья Сретенский стал судьей трибунала в московском гарнизоне, то перед первым же его процессом, когда под судом оказались четырнадцать офицеров, командующий московским гарнизоном до суда разослал по всем подразделениям приказ об обсуждении приговора – в назидательно-воспитательных целях. Он предрешил, таким образом, обвинительный приговор. А отец Артема, изучив материалы, пришел к уверенности, что офицеры невиновны! Только одному можно дать год условно.
Бледный, пришел он к матери накануне суда.
– Мама, не знаю, что со мной будет завтра. Может, сразу после суда и заберут. А приговор тот все равно отменят – у нас ведь оправдательных приговоров почти не бывает. Но я ничего не могу сделать: по закону я должен их оправдать.
В конце заседания председатель военного трибунала огласил приговор. Слушали его, как положено, стоя, почти час. В конце каждую фразу, начинавшуюся фамилией подсудимого, Сретенский заканчивал словами: «освободить из-под стражи немедленно, в зале суда».
Он рассказывал потом матери, какие рыдания слышались в зале – жены и матери не надеялись ни минуты, что вернутся с близкими домой. Время было жесткое – первые годы после Сталина, на справедливость рассчитывать особенно не приходилось, осудить могли и для острастки другим. Суд кончился, и когда отец пошел по коридору из судейской комнаты, седой майор, обнажив голову, встал перед ним на колени.
Ознакомительная версия.