Предпочтение в повести, хотя и с некоторыми оговорками, отдаётся другому знаменитому бостонцу — Джéймсу Отису (1724–1783). Это в самом деле личность яркая и героическая. Отис отличался большей последовательностью и цельностью характера, чем С. Адамс. Человек разносторонне образованный, он окончил Гарвардский университет и некоторое время состоял на государственной службе у англичан в качестве юриста. Когда же в народе начались волнения, Отис оставил должность и посвятил свою жизнь борьбе за независимость. В романе он изображён уже больным, психически не вполне уравновешенным. Э. Форбс вскользь говорит о причинах столь тяжёлого недуга: Отис был ранен в голову в стычке с английскими чиновниками. Читатель, впрочем, не успевает узнать о том, что в июне 1775 года — действие повести обрывается в апреле — в решающем бою с королевскими войсками под пулями был и Джеймс Отис.
Излишне вялым и болезненным показан в книге купец Джон Хэнкок, заметный участник бостонских волнений. Как известно, он сам и капитаны его торговых судов отличались дерзостью. Несмотря на предупреждения и угрозы англичан, Хэнкок смело перевозил товары из Бостона и в Бостон, не только соблюдая таким образом свою выгоду, но и поддерживая общий дух протеста.
В своей повести Э. Форбс вывела доктора Джозефа Уóррена, выдающегося бостонского патриота. Между прочим, его жена, для которой в книге не нашлось места, тоже была причастна к политической борьбе. В то время как Джозеф Уоррен вместе со своими соратниками был занят подготовкой бостонского чаепития. Мéрси Уоррен написала и поставила агитационную пьесу. Под видом римского республиканца Брута в ней был изображён Джеймс Отис. Джонни Тремейн безусловно, если бы только автор намекнул ему об этом, отправился бы посмотреть этот спектакль.
В Бостоне в те времена не было газеты «Наблюдатель», о которой идёт речь в этой книге; не существовал, стало быть, и редактор «Наблюдателя» — дядюшка Лорн. Вообще, одним из первых бостонских издателей был Джеймс Фрáнклин, старший брат крупнейшего американского публициста Бéнжамена Франклина. Он выпускал «Газету Новой Англии». А печатный орган, выходивший в 70-х годах XVIII столетия в Бостоне, назывался просто «Газета». В ней помещали свои статьи и воззвания Сэмюэль Адамс, Джеймс Отис, доктор Уоррен и Джон Адамс — однофамилец Сэмюэля, впоследствии президент Соединённых Штатов, который иногда появляется на страницах повести.
Из исторически реальных образов Э. Форбс наиболее удался Поль Ревир. Писательница специально занималась его биографией и, вероятно, представляла себе его характер живее других. По профессии Ревир был гравёром. В историю Войны за независимость его имя вписано прежде всего благодаря пробегу, который он совершил верхом за одну ночь из Чарлстона через Лексингтон — в Конкорд, с тем чтобы предупредить своих о приближении англичан. «Бостонская бойня», «Чаепитие», «Человек наготове», «Полки Адамса» — смысл этих выражений знает всякий, хоть сколько-нибудь осведомлённый в своей отечественной истории американец. Точно так же он с уверенной гордостью говорит: «Скачка Поля Ревира».
Именно по этой причине, возможно, Э. Форбс, рассчитывая на осведомлённость своих читателей-соотечественников, не дала описания этого отважного поступка. Упрекнуть её за пропуск можно не только с точки зрения иноземного читателя. В том ведь и состоит задача художника, чтобы, преодолев даже самые примелькавшиеся представления, заставить не просто по привычке вспомнить о прошлом, а заново увидеть его. Если же писатель чувствует себя не в силах оживить ушедшие события, он иногда уклоняется даже от упоминания о них. Правда, в скачке Ревира не мог принять участие Джонни Тремейн. Вот почему, возможно, Э. Форбс передала в повести лишь беглые слухи о ней, тем более, что с самим гравером читатель имел случай хорошо познакомиться. Наконец, может быть, писательница просто не хотела соперничать с хрестоматийным для американцев стихотворением Г. У. Лонгфелло:
Запомните, дети, — слышал весь мир,
Как в полночь глухую скакал Поль Ревир…
Ещё деревушка спокойно спит,
Но в лунном свете промчалась тень,
Да искру метнул дорожный кремень
У скачущей лошади из-под копыт,
И под подковой звенит, тропа.
Сейчас народа решится судьба.
Та искра, что высек копытом конь,
Повсюду зажгла восстанья огонь.[3]
Пусть же под дробную поступь стихов и цокот копыт читатель возьмётся за книгу и без устали проделает с её героями весь путь от начала и до конца.
Д. Урнов
На скалистых островках проснулись чайки. Пора приниматься за дело. Поднялись, молча полетели к городу, выискивая ледяным своим взором дохлую рыбу и отбросы, прибитые к берегу или покачивающиеся у бортов кораблей. Нашли! Начинается гвалт и свара.
А на задворках Бостона ещё задолго до чаек петухи возвестили о наступлении нового дня. Вот и куры проснулись и уже царапают землю, кудахчут, квохчут над первым яйцом. Кошки на мукомольнях, в амбарах, складах, в корабельных трюмах, в просторных домах богачей и в бедняцких лачугах, поймав на рассвете последнюю мышь, умываются на сон грядущий. День — нерабочее время для кошек.
Лошади в конюшнях ржут и потряхивают уздечками.
Коровы в сараях мычат, призывая доярку.
Жмурясь и потягиваясь, медленно просыпается Бостон. С востока устремляются к городу длинные лучи солнца, вспыхивая на причудливых флюгерах — где петух, где медная стрела, где индеец со стеклянным глазом, где кузнечик из жести, — а колокола издают свой дилим-бом, напоминая людям, что пора вставать и действовать.
Чуть ли не в каждом доме сонные женщины будят ещё более сонных детей. Вставай — и за работу! Эфраим, ступай к колодцу, принеси матери воды! Энн, иди в сарай, подои корову и гони её на пастбище. Разведи огонь, Сáйлас. Надень чистую рубаху, Джеймс. Долли, я считаю до десяти — если не встанешь…
В покосившемся домике в самом начале Хэнкокской пристани, на многолюдной Рыбной улице, миссис Лепэм стояла у подножия лесенки, ведущей на чердак, где спали подмастерья её свёкра. Мальчикам повезло. Хозяин их так дряхл, что не может взобраться на лестницу, а хозяйка, хоть и не старая женщина, слишком тучна. Она настигает их только голосом, довольно зычным, впрочем; но тяжёлая её рука не может до них достать.
— Мальчики!
Молчание.
— Дав!
— Сейчас, мэм.
И Дав переворачивается на другой бок. В досаде она трясёт лесенку, на которую не может подняться. Вот так бы она тряханула «этих чертенят»!
— Дáсти Мúллер, что-то я не слышу твоего голоса!
— А вот он! — дерзко пищит Дасти в ответ.
В голосе хозяйки слышится уже мольба:
— Джонни, хоть бы ты растолкал этих лежебок! Гони их вниз. Вытащи этого негодника Дава из постели! Дай пинка Дасти за меня! Я не могу готовить завтрак, пока он не принесёт воды.
Джонни Тремейн вскочил. Он не стал тратить время на разговоры с хозяйкой.
— Ты слышал, Дав? — обратился он к толстощёкому, бледному и белёсому мальчику, который продолжал нежиться в постели.
— Да чего ты ко мне пристал, в самом деле!
Продолжая ворчать, Дав спустил ноги с кровати, которую они занимали втроём.
Джонни уже натянул свои кожаные штаны и теперь вправлял в них полы грубой холщовой рубахи. Это был худощавый подросток четырнадцати лет. Он не казался ни старше, ни моложе своего возраста. У него были светлые глаза, мягкие, русые волосы и насмешливый рот. Сейчас, со сна, его длинное лицо было румяным. Он был на два года моложе, на несколько дюймов короче и на несколько фунтов легче свиноподобного Дава, и тем не менее все — и сам Джонни, и старик Лепэм, и вечная хлопотунья миссис Лепэм, и четыре дочери её, и Дав, и Дасти, — все они знали, что Джонни Тремейн — главное лицо на чердаке, а может быть, и во всём доме.
Дасти Миллеру было всего одиннадцать лет. И поэтому, когда Джонни говорил: «Не зевай, Дасти», маленький Дасти «не зевал». Иное дело Дав. Его оскорбляло то, что младший подмастерье им командует, указывает, когда ему ложиться, когда вставать, и, словно мастер, проверяет его работу. Ведь он, Дав (кстати, это была фамилия мальчика, имени же его никто не помнил), работает с Лепэмом уже пятый год, а Джонни — только третий. Откуда у этого проклятого выскочки такая ловкость в руках и почему он так остёр на язык?
— Я встаю только потому, Джонни, что миссис Лепэм велела. Ты тут ни при чём, понял?
— Да чего там, — спокойно отвечал Джонни. — Встал, и ладно.
На чердаке было всего лишь одно окно. Джонни всегда одевался подле этого окна, любуясь открывавшимся из него видом Хэнкокской пристани: торговые конторы, лавки, склады, сараи, где хранятся паруса, большие корабли, возвратившиеся с грузом из дальних странствий и спокойно стоящие в гавани, словно тучные коровы, которые терпеливо ждут, чтобы их подоили. Он смотрел на чаек, таких хищных и красивых, которые дрались и кричали возле кораблей. За набережной виднелось море и скалистые островки — пристанище этих птиц.