— Ключи передать вам, — спросил смотритель, — или они останутся у нас?
Из шкафа несло кожевенной лавкой. На перекладине гроздьями свисали плетки — толстые, витые, тонкие, совсем тонкие. Ты, Яшка Ваганов, отныне руководитель советского детского дома, стоял, сконфуженно посапывая своим пеликаньим носом, не зная, что сказать смотрителю: ведь это было хозяйство конюха, весь набор кнутов, хлыстов и нагаек. Это была, быть может, собственность жокея, которой не было бы цены на ипподроме, а тебе предлагали ключи от шкафа, и он почему-то стоял не в конюшне. Ты пожал плечами и усмехнулся.
— Так отдайте конюху, — сказал ты и, выбрав одну из плеток, хлестанул по сапогу. — Прекрасная коллекция, пан Модзелевский. Но я, пан Модзелевский, с детства боюсь коней. И ни разу не сидел верхом. Так вы отдайте ключи…
— Не, пан Ваганов, то не конское… то… для битья…
— Что такое?
Пан Модзелевский замялся. Он заелозил языком в беззубом рту, покатал там слово и выплюнул его, как кожуру от яблока, которое зубы не могли уже прожевать.
— То… для детской экзекуции.
Так ты узнавал тайны зарубежной педагогики. Но ключи ты все-таки забрал. Ты решил сохранить уникальный шкаф с коллекцией плеток, собранной когда-то страстным лошадником, а потом превращенной в прикладное средство педагогики. Это надо было сохранить в назидание потомкам — гражданам коммунистического будущего, пусть они знают, как воспитывали детей проклятого прошлого. Ты решил оставить коллекцию при себе. И ты еще не раз в изумлении останавливался перед шкафом и задумчиво любовался коллекцией, подобранной с большим вкусом и пониманием. Плети радовали глаз ажурным плетением, законченностью пропорций — витые, длинные, короткие, округлые, плоские, скользкие, ребристые, разных цветов, они выглядели как драгоценные украшения для женщин. Они так взволновали тебя, что даже приснились. Может быть, ты забыл уже сон? Разве ты не помнишь свой красивый сон, как тебя, раздетого, прогоняли сквозь строй, а по сторонам стоял один пан Модзелевский, и другой пан Модзелевский, и третий пан Модзелевский — пан, изданный тиражом в целую роту, две шеренги Модзелевских с поднятыми плетками, а тебя, комсомолец Яшка, сзади толкал еще один пан. Модзелевский, а все прочие Модзелевские, стоявшие по сторонам, одинаково пожевывая запавшими ртами, устало опускали на твою костлявую спину, Яшка, эти красивые плети…
Назавтра ты вызвал пана Модзелевского.
— Пан Модзелевский, — спросил ты его, — какая у вас специальность?
— Оцо пану ходзи?
— Вы понимаете русский язык или мне придется нанять переводчика?
— Переводчика не надо, я все разумию… Специальность моя, — глаза его испуганно забегали, — смотритель при дитячьем приюте…
— Я вас не об этом спрашиваю, пан Модзелевский. Ну вот, скажем, умеете вы шить, столярничать, сапоги тачать? Может, часовое дело знаете?
— О нет! — просиял пан Модзелевский. — Я знал… как это сказать… книжки переплетать…
— Переплетчик? И давно бросили это дело?
— О, давно! Как есть еще мутер унд фатер, как он еще имел мастерская, но потом разорился, а я ушел цум бауэр…
Смотритель почему-то принимал тебя, Яшка, за немца и усиленно приспосабливал к этому обстоятельству свою речь.
— У вас не сохранилось, пан Модзелевский, что-нибудь из переплетного оборудования — ну, там, скажем, станок, материалы какие-нибудь?
— Есть маленький станок, хранится в чулан, каковой храню на память о покойном фатер..
— Подумайте, пан Модзелевский, вот о чем: нельзя ли будет наладить в детском доме переплетную мастерскую?
— О, зачем это? — испугался смотритель. — Зачем это книги переплетать? Библиотек наш небольшой, и книги переплетать нет особо…
— Я и сам не знаю, зачем, только смотритель детскому дому больше не нужен…
— Я верой и правдой служил пану Плучеку… Я честный человек…
У меня от пана Плучека благодарность… — Пан Модзелевский вытащил из брючного кармашка золотые часы, швейцарские часы Лонжин, — ходят пунктуально в минут и секунд, пан Ваганов. Я вам и вашей власти буду служить верой и правдой…
По Пергаментным щекам пана Модзелевского потекли стеариновые слезы. Это были слезы старого, несчастного человека, не виновного, что жизнь сложилась так, что он не имел специальности, даже не владел переплетным делом, которым кормился отец. Но ты, Яшка, был молод, тверд сердцем, и слова старика не изменили твоего решения. Назавтра пану Модзелевскому пришлось сдать тебе ключи, а сам он был отстранен от дела. Ревизии был подвергнут весь приютский персонал, а его оказалось видимо-невидимо. Приют представлял собой что-то вроде смешанной богадельни, где вместе с детьми проживали многочисленные старушки — бывшие воспитательницы, гувернантки, среди них была даже бывшая фрейлина ее величества императрицы Марии Федоровны, заброшенная сюда последней волной эмиграции, а также огромная дворня — прачки, конюхи, повара, кастелянши, садоводы, скотники, уборщики и воспитатели. Это был целый сонм людей, живших за счет чьей-то благотворительности, и тебе пришлось несколько дней расспрашивать, но все же ты так и не смог выяснить темные источники их существования. Тебе-таки пришлось попариться, соображая, что отобрать из этого старья, кого уволить, а кого оставить. Ты искал кадры для будущих мастерских, вступал в контакты с местными властями, толкался на предприятиях, подыскивал мастеров по труду. А пока ты бегал, уговаривал, ругался, из приюта стали исчезать старички и старушки. Новая власть оказалась не по их старым зубам. Но где было взять новых воспитателей?
Разобравшись с обслуживающим персоналом, ты стал захаживать к детям. Трудно было, не зная языка, но через несколько дней с грехом пополам ты уже мог объясняться. С твоим приходом дети замирали как истуканы. Порой ты заставал их за молитвой, но и молиться при тебе они не могли — за прикрытыми их глазами таился ужас. Ты думал, наверно, что это просто — расшевелить мертвое царство, но через несколько дней ты пришел в отчаяние. И тогда тебе пришла спасительная мысль — попросить прислать из стоявшей за городом воинской части несколько красноармейцев. И вот что ты сделал — взял в части грузовую машину, погрузил в нее вместе с ребятами стряпуху, провизию и вывез за город, в дубраву, на речку. И как же ты был изумлен, пан директор, привыкший к нормальным шумным детям, как же ты был изумлен, увидев растерянность ребят, испугавшихся воздуха, солнца и травы! Где вас подобрали, заморыши, из каких выгребных ям захолустья откопали вас? Радовались ли вы раньше? Смеялись ли когда-нибудь? В длинных балахонах, в тяжелых башмаках, приютские бродили, стояли, зевали, робко оглядывались, не смея вступить в игру и завязать отношения. Красноармейцы пытались расшевелить их, затеяли футбол, но мальчики бегали за мячом, смущаясь и боязливо останавливаясь перед ним. Игра не получалась. Тогда ребят разбили на две группы, заставили их тянуть канат в разные стороны, но и эта игра не расшевелила их. И сколько же надо было вогнать в них страха, чтобы превратить их в вялых, трусливых старичков! В конце концов красноармейцы, махнув на приютских рукой, присоединились к группе местной молодежи, игравшей в волейбол. Робкое, несмелое оживление вызвала у ребят только еда. Но и здесь — распорядок, чинность, послушание. Ни криков, ни толкотни, ни оживления, — только молча протянутые руки и благодарные кивки. Вот с какой дикостью ты столкнулся в двадцатом веке, в центре Европы! В сравнении с этой средневековой богадельней даже приют, в который попал Оливер Твист, выглядел игралищем жизни и страстей. Экое же скопище покорных мокриц досталось тебе, пан директор!
Кажется, с этой воскресной вылазки ты стал от других отличать Янека Галчинского, щуплого мальчишку, пытливо глядевшего на тебя издалека. Собственно, этот взгляд и выделял его среди других, — какой-то напряженный, умный, изучающий взгляд, в котором любопытство оказалось сильнее страха. Мальчик преследовал тебя неотступно и ходил вслед, словно на веревочке, останавливаясь в отдалении и наблюдая за тобой. Боязливость вскоре ушла из его глаз, теперь это были просто живые, любопытные мальчишечьи глаза, смотревшие на тебя завороженно, как на фокусника. Ты помнишь несмелую улыбку на лице мальчика? Это была странная какая-то улыбка — не улыбка, а голодный оскал котенка, готового драться за косточку. Улыбка эта, обнажавшая зубы с насечками, малосимпатичная поначалу, была все же первая улыбка, которую ты увидел, и ты недолго думая подошел к нему, спросил, как его зовут, и назначил своим адъютантом. И когда ты сказал ему, чтобы он собрал ребят, натаскал воды и помыл машину, то он долго не понимал, что от него хотят. Потом он понял, показал пальцем на одного из мальчиков, на другого, как бы спрашивая: «Можно и его? И его?» Он собрал ребят, и они с усердием стали таскать воду, остальные же стояли, не пытаясь включиться, ибо не было приказания, и смотрели с тупым любопытством посторонних, как работает Янек со своей бригадой, а когда с мытьем машины было покончено, Янек подбежал к тебе и сбивчиво доложил о выполнении задания. И вот опять, как на веревочке, он потянулся за тобой, и глаза его горели усердием работы и ожиданием новых поручений. Теперь в улыбке Янека, напоминавшей голодный оскал котенка, ты увидел живой огонек неубитого мальчишества. С тех пор, пан директор, тебя всегда встречала эта щербатая улыбка. Мальчишка оживал на твоих глазах и становился личностью.