капитан Енакиев видел водянистую панораму немецких тылов. Он прошелся по ней вскользь. Быстро замелькали оголенные рощицы, сплющенные болотца, возвышенности, как бы наклеенные одна на другую, развалины домиков.
И наконец капитан Енакиев вернулся к тому самому месту между развилкой дорог и узкой щелью оврага, которое было занесено в его записную книжку под именем: «Цель номер 17».
Он напряженно всматривался в это ничем не примечательное, пустынное место, и его воображение — в который раз за сегодняшнее утро! — населяло его движущимися цепями Ахунбаева и маленькими силуэтами немецких танков, которые вдруг начинали один за другим выползать из таинственной щели оврага.
«Или лучше не стоит?» — думал Енакиев, стараясь как можно точнее подвести в фокус стереотрубы это место. Это не была нерешительность. Это не было колебание. Нет. Он никогда не колебался. Не колебался он и теперь. Он взвешивал. Он хотел найти наиболее верное решение. Он хотел отдать себе полный отчет в том, что же для него все-таки выгоднее: с наибольшей точностью пристрелять «цель номер семнадцать», хотя бы для этого пришлось пойти на риск преждевременно обнаружить свою батарею, или до самой последней минуты не обнаруживать батарею, рискуя в критический, даже, быть может, решающий момент боя потерять несколько минут на корректировку.
Но в это время внизу раздались голоса, лестница зашаталась, послышалось дробное позваниванье шпор, и на площадку выскочил, тяжело дыша, молодой офицер, почти мальчик, со смуглым курносым лицом и очень черными толстыми бровями. Это был офицер связи. На его лице, которое изо всех сил старалось быть официальным и даже суровым, горела жаркая мальчишеская улыбка.
Он стукнул шпорами, коротко бросил руку к козырьку, тотчас с силой оторвал ее вниз и подал капитану Енакиеву пакет.
— Приказ по полку… — сказал он строго, но не удержался и, ярко сверкнув карими глазами, взволнованно добавил: — …о наступлении!
— Когда? — спросил Енакиев.
— В девять часов сорок пять минут. Сигнал — две ракеты синих и одна желтая. Там написано. Разрешите итти?
Енакиев посмотрел на часы. Было девять часов тридцать одна минута.
— Идите, — сказал он.
Офицер связи стукнул шпорами, вытянулся, опять бросил руку к козырьку, с силой оторвал ее вниз, повернулся кругом с такой четкостью и щегольством, словно был не на верхушке дерева, а в столовой артиллерийского училища, и одним духом ссыпался вниз по лестницам, обрывая шпоры о перекладины и весело чертыхаясь.
— Лейтенант Седых! — сказал Енакиев.
— Я здесь, товарищ капитан.
— Вы слышали?
— Так точно.
— Командный пункт тут. Связь между мной и всеми взводами — телефонная. При движении вперед наращивать проволоку без малейшей задержки. От взводов не отрываться ни на одну секунду. В случае нарушения телефонной связи дублируйте по радио открытым текстом. При командире каждой роты назначьте двух человек — один связной, другой наблюдатель. Обо всех изменениях обстановки доносить немедленно по проводу, по радио или ракетами. Задача ясна?
— Так точно.
— Вопросы есть?
— Никак нет.
— Действуйте.
— Слушаюсь.
Лейтенант Седых сошел на одну ступеньку ниже, но вдруг остановился.
— Товарищ капитан, разрешите доложить. Совсем из головы выскочило. Как прикажете поступить с мальчиком?
— С каким мальчиком?
Капитан Енакиев нахмурился, но тотчас вспомнил:
— Ах да!
Ему уже докладывали о мальчике, но он еще не принял решения.
— Так что же у вас там с мальчиком? Где он находится?
— Пока у меня, при взводе управления. У разведчиков.
— Очухался малый?
— Будто ничего.
— Что же он рассказывает?
— Много чего говорит. Да вот сержант Егоров лучше знает.
— Давайте сюда Егорова.
— Сержант Егоров! — крикнул лейтенант Седых вниз. — К командиру батареи!
— Здесь! — тотчас откликнулся Егоров, и его шлем, покрытый ветками, появился над площадкой.
— Что там слышно с вашим мальчиком? Как его самочувствие? Рассказывайте.
Капитан Енакиев сказал не «докладывайте», а «рассказывайте». И в этом сержант Егоров, всегда очень тонко чувствовавший все оттенки субординации, уловил позволение говорить по-семейному. Его утомленные, покрасневшие после нескольких бессонных ночей глаза открыто и ясно улыбнулись, хотя рот и брови продолжали оставаться серьезными.
— Дело известное, товарищ капитан, — сказал Егоров. — Отец погиб на фронте в первые дни войны. Деревню заняли немцы. Мать не хотела отдавать корову. Мать убили. Бабка и маленькая сестренка померли с голоду. Остался один. Потом деревню спалили. Пошел с сумкой собирать куски. Где-то на дороге попался полевым жандармам. Отправили силком в какой-то ихний страшный детский изолятор. Там, конечно, заразился паршой, поймал чесотку, болел сыпным тифом — чуть не помер, но все же кое-как сдюжил. Потом убежал. Почитай, два года бродил, прятался в лесах, все хотел через фронт перейти. Да фронт тогда далеко был. Совсем одичал, зарос волосами. Злой стал. Настоящий волчонок. Постоянно с собой в сумке гвоздь отточенный таскал. Это он себе такое оружие выдумал. Непременно хотел этим гвоздем какого-нибудь фрица убить. А еще в сумке у него мы нашли букварь. Рваный, потрепанный. «Для чего тебе букварь?» — спрашиваем. «Чтобы грамоте не разучиться», — говорит. Ну, что вы скажете!
— Сколько ж ему лет?
— Говорит, двенадцать, тринадцатый. Хотя на вид больше десяти никак не дать. Изголодался, отощал. Одна кожа да кости.
— Да, — задумчиво сказал капитан Енакиев. — Двенадцать лет. Стало быть, когда все это началось, ему еще девяти не было.
— С детства хлебнул, — сказал Егоров вздыхая.
Они помолчали, прислушиваясь к звукам артиллерийской перестрелки, которая стала заметно стихать, как это всегда бывает перед началом боя.
Скоро наступила напряженная, обманчивая тишина.
— И что же, хороший паренек? — спросил капитан Енакиев.
— Замечательный мальчишка. Шустрый такой, смышленый! — воскликнул Егоров уже совсем по-домашнему.
Капитан нахмурился и отвернулся.
Был когда-то и у капитана Енакиева мальчик, сын Костя, правда, немного поменьше возрастом — теперь бы ему было семь лет. Были у капитана Енакиева молодая жена и мать. И всего этого он лишился в один день три года назад. Вышел из своей квартиры в Барановичах, по тревоге вызванный на батарею, и с тех пор больше не видел ни дома своего, ни сына, ни жены, ни матери. И никогда не увидит.
Они все трое погибли по дороге в Минск в то страшное июньское утро сорок первого года, когда немецкие штурмовики налетели на беззащитных людей — стариков, женщин, детей, уходящих пешком по минскому шоссе от разбойников, ворвавшихся в родную