— Послушай теперь, как в ту пору у нас тут было…
Наталия Ивелева рассказала, что в тот ветреный, холодный, хотя и сухой сентябрьский вечер на ее долю выпала очередь охранять деревню. Придумал эти дежурства сам Антонов: знать, не сладко жилось полицаям под крылышком у своих хозяев фашистов, если он строго-настрого приказал дежурным тотчас сообщать в полицию, в соседние Старищи обо всех посторонних, появляющихся в Петрово после заката солнца. И не просто приказал, а и сам чуть не каждую ночь проверял, и подручных своих посылал глядеть, не заснули ли уличные сторожа. Провинится кто — будь то женщина или дряхлый старик, все равно утром порки не миновать.
Собралась Наталия Ивановна, едва начало смеркаться — овчинный тулуп на себя, на ноги мужнины валенки натянула и марш из теплой избы на всю ночь. Тишина стояла могильная, только ветер в ушах похоронную высвистывал да темень с каждой минутой становилась гуще и гуще. Ни живой души на всей улице, ни огонька в окнах… Жутковато в такую пору одной, а делать нечего, надо терпеть…
Походила туда-сюда, притомилась, присела на завалинку избы передохнуть, чует — шаги, проверяющего черт принес, старищинского полицая Кольку Тимофеева, будь он трижды неладен! Самогонищем разит, сам пошатывается, рычит:
“Сидишь, карга?!”
“Сижу…”
“А мне из-за таких, как ты, покоя нет. Опохмелиться найдешь?”
“Не припасла. Некому у меня пить, муж хворый…”
“Не-екому!” — полицай шагнул ближе. — Что я тебе — не человек? Огрею нагайкой, сразу найдешь!”
Может, и огрел бы, у них это просто, да на ту беду из темноты, со стороны леса, чьи-то осторожные шаги послышались. Колька мигом отрезвел, спиною к избе прижался:
“Только пикни, — шипит, — придушу!”
Екнуло сердце у Наталии Ивановны: вскочить бы, предупредить! “Но, — подумала, — вдруг не наши, вдруг такие же собаки-полицаи или гитлеровцы? Не пощадят…” И смолчала, не крикнула. А шаги все ближе, ближе, и вот уже на густо-синем фоне неба зачернели три человеческие фигуры. “Наши! — поняла Ивановна. — На погибель идут!”
Колька почувствовал ее волнение, ткнул кулаком в бок, а сам — навстречу:
“Подходите, свои здесь. Только стрелять не вздумайте!”
“Нет, зачем же? — Один из троих подошел вплотную, остальные двое продолжали хранить молчание. — И мы не враги… — А вглядевшись попристальнее, разглядев рядом с Колькой женщину, спросил: — Фашисты или полицаи в деревне есть?”
“Что ты, парень, откуда у нас полицаи! — рассмеялся Тимофеев. — Мы и немцев в год раз по обещанию видим… Издалека топаете?”
Слышно было, как пришелец с облегчением вздохнул и, поверив предателю, устало попросил:
“Слушай, друг, не найдется ли табачку? Третий день без курева”.
“На, держи. — Колька вытащил из кармана кисет. — Тут на всех хватит. На дорогу я вам еще принесу. Жратвы захватить?”
“Не откажемся…”
Подошли остальные двое. Закурили, пряча огоньки самокруток в ладонях. У Наталии Ивановны от страха язык отнялся: что, как Антонов нагрянет?! Колька трус, он сейчас не то что наган из кармана, а и слово неосторожное из себя не выдавит. Но ведь могут же подоспеть другие. И, стараясь хоть чем-нибудь, как-нибудь дать пришельцам почувствовать опасность, Ивелева поднялась с завалинки на дрожащие ноги, шагнула в сторону: “Будто спешит сюда кто?”
Трое сразу насторожились, прислушались, но — тишина. Тимофеев забормотал, заюлил:
“Брось ты, мать, кому у нас по ночам ходить? Все-то чудится тебе на старости лет…”
И опять пришельцы поверили негодяю. Тот, что первый заговорил с Колькой, попросил у Наталии Ивановны:
“Не дадите ли вы нам иголку с ниткой?”
Но и тут Тимофеев опередил ответ:
“Чего же мы здесь стоим, хлопцы? Проходите в избу. Все найдется: и иголка, и выпить, и закусить…”
“Нет, — отказался все тот же, — нам ничего не надо. Разве меду бы ложку: больной с нами”.
“Будет мед, все будет! — Тимофеев хлопнул парня по широкому плечу. — Погодите чуток, мигом принесу!”
И, не дожидаясь согласия, сорвался с места, бегом понесся в темноту. Только теперь к Наталии Ивановне вернулась речь.
“Бегите, родненькие! — заплакала, заторопила она. — Скорее бегите в лес: в нашей деревне полиции нет, зато в соседней полным-полно. Он же туда кинулся, подмогу звать!”
Двое, все время молчавшие, тотчас бегом бросились назад к лесу, а третий, почему-то не очень спеша, направился вслед за ними. Хотела Ивелева поторопить его, да не успела — подбежал Антонов, схватил за отворот тулупа:
“Где партизаны?”
“Что ты, опомнись, какие партизаны?”
“Врешь, карга! — вынырнул Тимофеев. — Говори, где?”
“Не смогла я их задержать… Ушли…”
“Погоди, стерва, я с тобой разберусь! — цыкнул Антонов. И своим: — На перехват, далеко не уйдут!”
Побежали вдоль улицы, и вскоре — выстрел неподалеку, возле избы Марфы Павловны. А потом такая пальба поднялась, будто целая армия бой ведет. До рассвета гремело-трещало со всех сторон — и из винтовок, и из автоматов. А пришел рассвет, и увидели люди, что вместо армии партизанский один-единственный паренек лежит: тот, что ложку меда просил для больного товарища…
— Где же нашли его? — спросил подполковник. — Возле леса или тут, на улице?
— Не пошел он в лес. По всему судя, тех двоих прикрывал до последнего. И настигла его смерть на околице, что к Старищам ближе, под окнами самой крайней избы Марфы Павловны Митяйловой.
Ивелева смахнула концом головного платка слезы, старательно вывела в протоколе допроса свою фамилию.
— Бабка Марфа сама хотела прийти сюда, — сказала она, — да только невмоготу ей, совсем обезножила от старости. Может, мне проводить тебя?
— Ничего, спасибо, найду дорогу, — отказался Буданов.
…Вот, пожалуй, и все. Остался допрос последнего в этих трагических местах человека. Завтра — домой, в Калининград: начинается вторая, не менее трудная часть работы — поиски Антонова. Зосима Петрович как бы воочию видел предстоящую встречу с закоренелым врагом. Видел, слышал, как изворачивается убийца, как ищет он лазейку, щель, в которую только бы увильнуть, уйти от ответа.
…Бабка Марфа поджидала его — старенькая, вся сморщенная, сгорбленная, словно иссушенная долгой, отнюдь не легкой жизнью. Встретила, засуетилась, а сил-то и нет, истратились силы, иссякли: шаг-два пройдет по избе и опять остановится передохнуть.
— Как же вы тут одна управляетесь? — удивился подполковник. — Разве можно одной жить?
— А я не одна, касатик, — словно обрадовалась его удивлению старушка. — И дочка со мной, и зять. Оба сейчас на работе в колхозе, а внучат я к соседям отправила, чтоб не мешали. Живу ничего. Досматривают… — И, переплетя усталые пальцы на животе, с горестным вздохом добавила: — Это когда были здесь немцы проклятые, думала — не доживу до прихода своих. Одна ли я? Все так, все здешние одним днем, одним часом только и жили.
Чувствовалось, что ей хочется высказать новому человеку все, чем переполнена старческая душа до краев. Буданов не мешал, и внимательно слушал, как бабка Марфа перескакивает с одного на другое, забегает вперед. Зосима Петрович достал бумагу, ручку и, слушая, начал время от времени торопливо записывать отдельные, самые важные фразы и детали, которые позднее должны были войти в начисто переписанный протокол допроса свидетеля. Некоторое время старушка не очень одобрительно наблюдала за этими его стараниями, наконец не выдержала, спросила:
— Ты чего пишешь-то? Пошто пишешь?
— Надо, бабушка, — успокоил ее подполковник. — Для дела надо: судить будут Антонова. Ради того и приехал, материал собирать для суда.
— Что же ты сразу-то не сказал? — взмахнула бабка руками. — Слава те господи, изловили выродка. Ну, коли так, пиши все по порядку. Вот оно, значит, как тут у меня под окнами было.
Марфа Митяйлова рассказала:
— Ночь тогда темная выдалась, с ветром. Слушай, не слушай, все равно звука не услышишь: будто вымерла вся деревня — до того затаились люди от страха. И в избе тишина, словно в темном гробу. Мужа — помер он вскоре после войны — полицейские днем угнали в Порхов. Зерно, награбленное тут, повез. А я одна…
Засветить бы коптилку, все не так черно на душе станет, да боязно. Засвети, и как раз на огонек принесет нечистая сила кого ни кого из этих нелюдей. Бродят и по ночам, все высматривают, вынюхивают, чем бы еще поживиться от голодных да босых, да чуть ли не голых, до последней уже нитки обобранных. Забралась я на печь, укрылась дерюжкой, дрожу, не сплю: хоть бы ночь перебыть, света белого дождаться, а там, глядишь, и мой живым вернется.
Лежу, думы-думушки одолевают, одна одной тяжелее. Пореветь бы по-бабьи, да слезы горе выжгло все, до слезинки.
И тут слышу — будто шаги под окном, будто кличет кто-то кого-то. Я с печи, да к окошку, к тому месту, где стало вылетело, а дыра тряпкой заткнута, не с обыском ли опять идут? Под окном разговор вполуголос, наторопях: