И еще один белогвардеец, видимо главный, стоял у окна. Он был неподвижен, только взгляд его неотрывно следил за Полевым.
Миша забился в кучу висевшего на вешалке платья. Сердце его колотилось. Сейчас произойдет то, что виделось Мише в захлестывавших его мечтах: Полевой встанет, двинет плечами и один разбросает всех.
Но Полевой не вставал. Все слабее становились его бешеные усилия сбросить с себя бандитов. Наконец его подняли и, продолжая выкручивать назад руки, подвели к стоявшему у окна белогвардейцу. Полевой тяжело дышал. Кровь запеклась в его русых волосах. Он стоял босиком, в тельняшке. Его, видно, захватили спящим. Бандиты были вооружены короткими винтовками, наганами, шашками; их кованые сапоги гремели по полу.
Белогвардеец не сводил с Полевого немигающего взгляда. Черный чуб свисал у него из-под заломленной папахи на серые колючие глаза и пунцово-красный шрам на правой щеке. В комнате стало тихо, только слышалось тяжелое дыхание людей и равнодушное тиканье часов.
— Кортик! — произнес вдруг белогвардеец резким, глухим голосом. — Кортик! — повторил он, и глаза его, уставившиеся на Полевого, округлились. Полевой молчал. Он тяжело дышал и медленно поводил плечами. Белогвардеец шагнул к нему, поднял нагайку и наотмашь ударил Полевого по лицу. Миша вздрогнул и зажмурил глаза.
— Забыл Никитского? Я тебе напомню! — крикнул белогвардеец.
Так вот он какой, Никитский! Вот от кого прятал кортик Полевой!
— Слушай, Полевой, — неожиданно спокойно сказал Никитский, — никуда ты не денешься. Отдай кортик и убирайся на все четыре стороны. Нет — повешу! Полевой молчал. — Хорошо, — сказал Никитский. — Значит, так? — Он кивнул двум бандитам.
Те вошли в комнату Полевого.
Миша узнал их: это были дровоколы, которых он видел утром. Они всё переворачивали, бросали на пол, прикладами разбили дверцу шкафа, ножами протыкали подушки, выгребали золу из печей, отрывали плинтусы. Сейчас они войдут в Мишину комнату.
Преодолев оцепенение, Миша выбрался из своего убежища и проскользнул в зал.
Уже наступил вечер. В темноте на потертом плюше дивана, под валиком, Миша нащупал холодную сталь кортика. Он вытащил его и спрятал в рукав. Конец рукава вместе с рукояткой кортика он зажал в кулаке…
Обыск продолжался. Полевой все стоял, наклонившись вперед, с выкрученными назад руками. Вдруг на улице раздался конский топот. На крыльце послышались чьи-то быстрые шаги. В дом вошел еще один белогвардеец. Он подошел к Никитскому и что-то тихо сказал ему.
Никитский секунду стоял неподвижно, потом нагайка его взметнулась
— На коней!
Полевого потащили к сеням. Оттуда был выход как на улицу, так и во двор. И вот, когда Полевой переступал порог, Миша нащупал его руку и разжал кулак.
Рукоятка коснулась ладони Полевого. Он притянул кортик к себе и, сделав уже в сенях шаг вперед, вдруг взмахнул рукой и ударил кортиком переднего конвоира в шею. Миша бросился под ноги второму, он упал на Мишу, и Полевой прыгнул из сеней в темную ночь двора.
Но Миша не видел, скрылся Полевой или нет. Страшный удар рукояткой нагана обрушился на него, и он мешком упал в угол, под висевший на вешалке брезентовый дождевик.
Миша лежал на кровати забинтованный, тихий, прислушиваясь к отдаленным звукам улицы, доходившим в комнату сквозь чуть колеблющиеся занавески.
Идут люди. Слышны их шаги по деревянному тротуару и звучная украинская речь…
Скрипит телега…
Мальчик катит колесо, подгоняя его палочкой. Колесо катится тихо, лишь постукивает на стыке…
Миша слышал все это сквозь какой-то туман, и звуки эти мешались с короткими, быстро забываемыми снами. Полевой… Белогвардейцы… Ночная темнота, скрывшая Полевого… Никитский… Кортик… Кровь на лице Полевого и на его, Мишином, лице… Теплая, липкая кровь…
Дедушка рассказал ему, как было дело. Отряд железнодорожников окружил поселок, и не всем бандитам удалось умчаться на своих быстрых конях. Но Никитский улизнул. Полевого в перестрелке ранили. Он лежит теперь в станционной больнице.
Дедушка потрепал Мишу по голове и сказал:
— Эх ты, герой!
А какой он герой? Вот если бы он перестрелял бандитов и Никитского взял в плен, тогда другое дело.
Интересно, как встретит его Полевой. Наверно, хлопнет по плечу и скажет: «Ну, Михаил Григорьевич, как дела?» Может быть, он подарит ему револьвер с портупеей, и они оба пойдут по улице, вооруженные и забинтованные, как настоящие солдаты. Пусть ребята посмотрят! Теперь он и Петуха не испугается.
В комнату вошла мама. Она недавно приехала из Москвы, вызванная телеграммой. Она оправила постель, убрала со стола тарелку, хлеб, смахнула крошки.
— Мама, — спросил Миша, — кино у нас в доме работает?
— Работает.
— Какая картина идет?
— Не помню. Лежи спокойно.
— Я лежу спокойно. Звонок у нас починили?
— Нет. Приедешь — починишь.
— Конечно, починю. Ты кого из ребят видела? Славку видела?
— Видела.
— А Шурку Большого?
— Видела, видела… Молчи, я тебе говорю!
Эх, жалко, что он поедет в Москву без бинтов! Вот бы ребята позавидовали! А если не снимать бинтов? Так забинтованному и ехать. Вот красота! И умываться бы не пришлось…
Мама сидела у окна и что-то шила.
— Мама,— спросил Миша,— сколько я буду еще лежать?
— Пока не выздоровеешь.
— Я себя чувствую совсем хорошо. Выпусти меня на. улицу.
— Вот еще новости! Лежи и не разговаривай.
«Жалко ей, — мрачно думал Миша. — Лежи тут! Вот возьму и убегу». Он представлял себе, как мама войдет в комнату, а его уже нет. Она будет плакать, убиваться, но ничто не поможет, и она никогда уже его не увидит.
Миша искоса поглядел на мать. Она все шила, опустив голову, изредка откусывая нитку.
Тяжело ей придется без него! Она останется совсем одна, Придет со службы домой, а дома никого нет. В комнате пусто, темно. Весь вечер она будет сидеть и думать о Мише. Жалко ее все-таки…
Она такая худенькая, молчаливая, с серыми лучистыми глазами, такая неутомимая и работящая. Она поздно приходит с фабрики домой. Готовит обед. Убирает комнату. Стирает Мише рубашки, штопает чулки, помогает ему го готовить уроки, а он ленится наколоть дров, сходить в очередь за хлебом или разогреть обед.
Милая, славная мамочка! Как часто он огорчал ее, не слушается, плохо вел себя в школе! Маму вызывали туда, в она упрашивала директора простить Мишу. Сколько он перепортил вещей, истрепал книг, порвал одежды! Все это ложилось на худенькие мамины плечи. Она терпеливо работала, штопала, шила, а он стыдится ходить с ней по улице, «как маленький». Он никогда не целовал мать — ведь это «телячьи нежности». Вот и сегодня он придумывал, какое горе причинить ей, а она все бросила, целую неделю моталась по теплушкам, тащила на себе нужные ему вещи и теперь не отходит от его постели.
Миша прикрыл глаза. В комнате почти совсем темно. Только маленький уголок, там, где сидит мама, освещен золотистым светом догорающего дня. Мама шьет, наклонив голову, и тихо поет:
Как дело измены, как совесть тирана,
Осенняя ночка темна.
Темней этой ночи встает из тумана
Видением мрачным тюрьма.
И это протяжное, тоскливое, как стон, «слу-у-шай…».
Это поет узник, молодой, с прекрасным лицом. Он держится руками за решетку и смотрит на сияющий и недоступный мир.
Мама все поет и поет. Миша открыл глаза. Теперь смутно видно в темноте ее бледное лицо. Песня сменяет песню, и все они заунывные и печальные.
Миша вдруг разрыдался. И когда мама наклонилась к нему: «Мишенька, родной, что с тобой?» — он обхватил ее шею, притянул к себе и, уткнув лицо в теплую, знакомо пахнущую кофточку, прошептал:
— Мамочка, дорогая, я так тебя люблю!..
Миша быстро поправлялся. Часть бинтов уже сняли, и только на голове еще белела повязка. Он ненадолго вставал, сидел на кровати, и наконец к нему впустили друга-приятеля Генку. Генка вошел в комнату и робко остановился в дверях. Миша головы не повернул, только скосил глаза и слабым голосом произнес:
— Садись.
Генка осторожно сел на краешек стула. Открыв рот, выпучив глаза и тщетно пытаясь спрятать под стул свои довольно-таки грязные ноги, он уставился на Мишу.
Миша лежал на спине, устремив глаза в потолок. Лицо его выражало страдание. Изредка он касался рукой повязки на голове — не потому, что голова болела, а чтобы Генка обратил должное внимание на его бинты.
Наконец Генка набрался храбрости и спросил:
— Как ты себя чувствуешь?