Я вслушиваюсь в звуки леса. Саксаулы шумят как наши сосны: ветер в них глухо шипит. Но прохлады от ветра нет: под саксаулами жарче, чем на барханах.
С сухим треском перелетают с дерева на дерево саранчуки — большие, как птички. Прицепятся цапучими лапками и долго возятся в оливковых веточках, похожих на свисающие хвощи.
Знакомый голосок — синица поёт! Синица-то синица, да не наша желтогрудая, а пустынная — серая.
Знакомый стукоток — дятел стучит! Дятел-то дятел, да тоже не наш пёстрый, а белокрылый — пустынный.
Знакомый топоток — заяц поскакал! Тоже не русак, не беляк, а заяц-песчаник.
Змея тут живёт — эфа, дикий кот — каракал, ящерица — варан. Незнакомый лес, незнакомые птицы, незнакомые звери.
Я сижу на странном извивающемся стволе саксаула. Странно шумит на ветру странный лес. Лес без прохлады, без тени, без листьев.
Только поставили палатку, а в ней уже непрошеные жильцы. Днём залетела большущая серая саранча. Её схватили, хотели выкинуть, а она шипами на задних лапах порезала пальцы до крови. Вечером пришёл палочник. Насекомое странное, необычное, неуклюжее — похожее на карандаш с паучьими ножками. Отложил этот шагающий карандаш жёлтые яички на спальный мешок и невозмутимо пошагал к выходу, покачиваясь, как на рессорах.
В видоискателе фотоаппарата поселился крохотный паучок и уже сплёл паутинку. А на объектив какой-то насекомыш прилепил кругленькие яички.
На рубахе, которая сохла, появилось два белых шелковистых кокона. Под консервной банкой собрались маленькие — с муравья — богомолы.
Ночью, трепеща крылышками, бегала по палатке мохнатая ночная бабочка. Утром под надувной подушкой нашли большую волосатую гусеницу.
В ведёрко резиновое заползла фаланга, а под стельку кеда — клешнятый скорпион. Бойкие наши жильцы без спроса обживают палатку. Того и гляди, хозяев из неё выживут!
След варана тянется через барханы от одного городка песчанок к другому. Песчаный крокодил собирает дань. Стоит ему появиться и сунуть морду в крайнюю нору, как под землёй начинается переполох. Топот, возня: тревога, тревога! Песчанки выскакивают из одних нор и шарахаются в другие. Пыль взлетает, как от маленьких взрывов. А где-то под землёй уже хозяйничает варан, продирается сквозь лабиринты узких ходов, наводя ужас и панику. Достаётся тут и хозяевам и жильцам. Песчанка замешкалась — очень хорошо, удавчик заспался — тоже не плохо! Фаланга, скорпион, песчаный таракан — вполне съедобно, молодая агама, геккон — лучшего и не надо!
Но сегодня варану не повезло. Все тупики облазил, а нашёл только компанию бабочек, спрятавшихся от жары. Бабочки так бабочки, хотя, конечно, пища это легковесная, суховатая, да и в горле от неё першит...
Высунул голову из норы, облизался, зевнул во всю зубастую щучью пасть и не спеша, вразвалку пошагал дальше. Потянулся вараний след через барханы к новому городку.
Черепаха сквозь сон почувствовала сладостное тепло, очнулась и, тупо двигая онемевшими после зимней спячки ногами, выползла из норы. Выползла и долго лежала у входа, медленно моргая то одним, то другим глазом. Двадцатую весну встречает она в пустыне, но никак не может привыкнуть к ослепительному свету весеннего солнца.
Панцирь черепахи весь в ссадинах, трещинах и царапинах. Вряд ли она помнила все невзгоды своей долгой жизни. Может быть, вот эта царапина от зубов корсака. А вот эта трещина, скорее всего, от удара о камень. Как-то орёл подхватил её, поднял высоко в воздух, но не сумел удержать, уронил. Она грохнулась прямо на камни, и надёжный панцирь её треснул. А сколько ещё на нём разных отметин!
Черепаха дремала на солнце, странно моргая то правым, то левым глазом. Тело уже запросило еды: вот уже 200 дней, как черепаха ничего не пила и не ела.
Со всей быстротой, на какую только была способна, черепаха тронулась в путь. Черепашья скорость — 12 метров в минуту. Это не так-то и мало. Через полчаса она была уже далеко от своей норы. Черепаха знала — не напрасно прожила двадцать вёсен! — что первую траву надо искать в низине. Но перед низиной тянулась глинистая гряда. Вот удивились бы те, кто привык считать черепах безнадёжно неуклюжими существами! Черепаха ловко и смело — не напрасно панцирь её весь был в рубцах! — карабкалась по круче, цепляясь лапами за выступы и углубления.
За кручей был крутой спуск; черепаха съехала по нему на своём костяном животе, втянув от страха под панцирь лапы и голову. Видели вы брюшные щитки черепах? Они отшлифованы, отлакированы, начищены до блеска песком и камнями. Как подошвы походных ботинок самых что ни на есть заядлых путешественников.
Теперь осталось переползти такыр: за ним и трава — зелёная, сочная, солоноватая, вкусная.
На такыре скопилось немного воды. Вода разжижила глину, превратив её в серый кисель. Черепаха не стала его обползать: трава виднелась так близко! Она смело скользнула в кисель, но вдруг почувствовала, что прилипла. Черепаха задёргалась и заворочалась, выдираясь из вязкой жижи. Но силы после зимовки были слабы. Жижа облепила панцирь, а лапам не во что было упереться.
Долго ворочалась в грязи черепаха. Лапы слабели, а жижа становилась всё гуще и вязче. Солнце, то самое солнце, которое только что вернуло её к жизни, теперь её убивало. Оно накаляло панцирь, оно превращало жижу в твёрдый, как камень, асфальт. Ещё заживо оно вмуровало, вцементировало черепаху в глину такыра и, задержав, убило. Вязкая смерть не оставила на панцире ни ссадинки, ни царапинки. Черепаха темнела на светлом такыре, как муха на листе липкой бумаги. А совсем рядом, до обидного рядом, был твёрдый берег и зеленели травинки, сочные, вкусные и солёные.
Летом круглоголовка под песочным одеяльцем спит. Вы под ватным, пуховым или суконным, а она — под песочным. Как только зайдёт солнце и потянет прохладой — круглоголовка ложится животом на песок и начинает дрожать. Дрожит, трясётся и... тонет в песке! Вот уже тельце утонуло и ХВОСТ, и тотчас начинает трястись-вибрировать голова и тоже тонет в песке. Только что вот тут ящерица была, а сейчас голый песок, ровное песчаное одеяльце. Вечерний ветерок дунет — последние складочки заровняет. Спит круглоголовка спокойно в тепле до утра.
У песчанок начался сенокос. Старые песчанки далеко отбегают от нор и стригут зубами траву. Настригут, натолкают в рот целый пучок-снопик — и тащат его к норе.
Тут и там в зелёной осочке мелькают светлые зверьки. Кто стоит столбиком, кто скачет к норе. В зубах пучки, снопики, букеты. Одна притащила пышный букет красных маков. У другой в зубах букет жёлтых ромашек.
Пучки, снопики и букеты раскладывают у нор на горячий песок — сушиться. Но из нор тут же высовываются маленькие песчаночки, садятся поудобнее на задние лапки и передними начинают быстро-быстро заталкивать в рот зелёные травинки. А самые шустрые даже встречают стариков с пучками и объедают травинки прямо у тех изо рта.
Сенокос в полном разгаре. Старые косят и носят. Молодые опробывают. Солнце траву сушит.
Красавица сетчатая ящурка — золотая в чёрную крапинку! — всюду суёт свой нос. Носом своим даже сквозь землю чует. Вот ползёт не спеша и всё время тычется в песок носом. Ползёт, тычется и вдруг начинает копать. Зароется по самые плечи и... вытащит из песка полосатую, как зебра, чёрно-белую гусеницу! Тряхнёт её хорошенько, проглотит, оближется — и опять ползёт и вынюхивает. Прямо как охотничья собака!
Ни разу не видел, чтобы она напрасно копала. Вот это нос — сквозь песок чует!
До самого горизонта розовая равнина: необъятная, как море. Розовое море в белоснежных берегах. Конечно же, это мираж!
Щурясь от нестерпимого блеска, мы из-под ладоней смотрели на чудо. Море дышит жаром. Мы цедим воздух сквозь зубы, как кипяток.
Дует раскалённый ветер, но розовую гладь не морщат волны. Блики солнца не вспыхивают в розовой воде. Даже небо не отражается: наоборот, кажется, что розовая гладь отражается в небе. Всё растворилось в розовом сиянии. И только по белым берегам, посвистывая и извиваясь, несутся смерчи-вихри, как белые привидения. Конечно же, это мираж! Всё впереди неверно, загадочно и непонятно. Дали дрожат, плывут и струятся. Колышется жаркая розоватая мгла. Кисельное море, молочные берега...