она вряд ли когда позабудет. Паук открыто, искренне восхищался ею: единственным ярким пятном на небе, единственно чистым местом округи в этот час.
Январь. В траве сидит паук…
Ухватив за краешек, ветер тянул с небес фату облаков. Очень уж хотелось ему подглядеть, что там под нею. Не мог вытерпеть никак, пока снимут его по доброй воле, или не затрётся сам до дыр тот покров, да осыпется снегом на землю, смешается с мёрзлой пылью дороги.
Весёлый, озорной блеск глаз звёзд, обескровленный лик луны, заметно бесстрастный и нарочито холодный, манят к себе неудержимо. Не выдержав настойчивости ветра, напоровшись о край леса, расползалась вуаль, роняя холодные белые крошки снежных нитей. И остался от неё вскоре лишь тонкий, завёрнутый едва, обмётанный горизонтом край, а больше ничего.
Стоишь вот так вот, бывало, задравши голову вверх, стараясь угадать, которая из холодных хлопьев растает на лице первой, и вспоминаешь, как вырезывал с бабушкой из бумаги снежинки, дабы украсить комнату к Рождеству.
— Ба, а как резать-то?
— Да, всё равно. — Спокойно отвечала бабушка. — Сложи только лист бумаги хотя бы вчетверо, а там — как ты решишь, такой она и будет.
Бабушка не жалела для снежинок ни разноцветной бумаги, ни золотой или серебряной, но снежинки, всё же, должны были быть белыми, и как ни заманчиво казалось наклеить на зеркало золотую снежинку, решено было не тратить зазря драгоценные листы.
Помню, как призадумался я, расправив на коленке первую снежинку. К тому времени я уже знал, что они, хотя и сёстры, не похожи одна на другую. Некто, устроившись удобно на облаке, спицами, крючком ли — изготовлял их не глядя, по обретённой веками привычке. Но так, чтобы я сам, по собственной воле… Да я зубы ещё чистил под присмотром, ибо опасались, что поперхнусь зубным порошком или проглочу лишнего, а тут… «как решу, такой она и будет»!!!
Заметив мою растерянность, подошла бабушка:
— Ты чего? Я думала, у тебя тут уже сугроб, а на деле — одна снежинка. да ещё на колене. Гляди, растает!
— Не растает. Она невсамделешная, бумажная… — Сердито ответил я.
— Ну, это кому как. — Улыбнулась бабушка. — Для меня это всё по-настоящему: и ёлка, и Дед Мороз, и снежинки.
— Ага, тебе хорошо, а я сам должен думать, какие делать… — Упрекнул я бабушку, и добавил шёпотом, — Я не умею… сам, и боюсь.
Она хитро глянула на меня и тихонько так, чтобы не было слышно больше никому, сказала:
— Это твоя жизнь, и только ты вправе решать: какие на твоём окне будут снежинки, сколько, и нужны ли они вообще.
— Нужны! — Мелко закивал головой я, и ощутив прилив то ли благодарности, то ли слёз, принялся за работу.
Первые несколько штук, признаться, вышли не очень ровными, так как вымокли, ибо я не смог удержаться и немножко поплакал сперва.
Складывая снежинки стопочкой, бабушка заметила непорядок и хихикнула:
— Что, нынче шёл снег с дождём?
Я промолчал, а она подставила мне свою мягкую щёку и приказала:
— Целуй, и иди к родителям. Мне надо отдохнуть.
Вечером, когда, прихватив мятный порошок и зубную щётку, я направился в ванную, мать по обыкновению пошла за мной, но я остановил её. Мне было необходимо побыть-таки, наконец, наедине со своими зубами, мыслями… и снежинками. Я прямо так и сказал ей: «…и снежинками!»
Словно разглядев меня впервые, мать пожала плечами, развернулась на одной ноге, как школьница, и ушла в комнату. Мне даже почудилось, что она напевает что-то, будто бы ей теперь нет вовсе до меня никакого дела. Я, конечно, знал, что это не так, но… Как, всё-таки приятно, — самому …вырезать снежинки из бумаги, такие, какие нравятся именно тебе…
Карандаш жизни. Рисуешь им, стирая о бумагу дней, кусаешь с ближнего к себе конца, не подозревая, что потраченная за зря часть тоже пойдёт в зачёт, и, придёт время, хватишься её, а нечем будет вписать своё имя в летопись бытности.
Сжимая в руке огрызенный карандаш судьбы, каждое утро мы начинаем не с чистого листа, но в продолжение тревог дня предыдущего. Подчас, не отпускает от себя случившееся давно, и подолгу чудится недавним.
Представляется как только что, — отец на фронте, мы в эвакуации. Мама на заводе в ночную смену, а я засыпаю, выпустив из своих рук бабушкину уютную ладонь. Она рассказывала мне на ночь сказку в полной темноте, а после, так и не зажигая света, бралась за рукоделие. Бабушка вязала носки не только для нас, бОльшую их часть она отправляла на фронт.
Бабушка, может, и не была чересчур добра, а откупалась от тревоги, и согревая ноги многих незнакомых солдат, просто надеялась, что кто-то другой не даст пропасть её сыну, моему отцу. Ну, так и что ж… Пусть.
Стук ходиков и спиц, задевающих друг друга — то звуки, придающие уверенность в том, что всё будет хорошо. Даже если это совсем не так.
Помню, как бабушка, отгоняя от нас ужас голода, нашёптывала подле биточков из прокрученных через мясорубку картофельных очисток нечто вроде заговора или молитвы, а в довершении, как кушанье было уже почти готово, объявляла торжественно: «А теперь добавить маслица!» — И подливала немного горячей воды в кастрюльку. Мы тут же принимались есть, и, странное дело, чудилось это масло в каждом глотке, хотя… откуда бы ему у нас взяться в ту военную пору.
…В день моего рождения мать сменяла выходной костюм погибшего отца на пол мешка мёрзлого картофеля. И это было, как подарок от него самого. На вечную память.
Карандаш жизни. Пишешь им в блокноте своей участи, но никогда не знаешь, в какой день и час обломится грифель так, что уж больше ни за что не подточить. Но самое важное даже не это, а… не написать бы тем карандашом какой ерунды, за которую после будет стыдно… до слёз.
— Мужики, чего сидим, кого ждём?
— А… так сейчас попы воду зарядят, мы и наберём.
— Понятно, ну — удачи вам, дождаться…
Дабы не смущать верующих, я отошёл подальше, зачерпнул воды во флягу из искони святого родника, и полез по узкой тропинке в гору. По пути, я с лёгкой грустной улыбкой вспоминал, как некогда подвизался в монастыре. Вдали от условностей городской жизни, на