Да, пленительным стихам Орфея — Жуковского суждена долгая жизнь. Но не все в его стихах вызывало сочувствие Пушкина. И особенно смирение.
Воспевая жалобы страдающего человеческого сердца, Жуковский звал к смирению, уходил от жизни в таинственный фантастический мир, уповая на счастье в небесах. Пушкин весь был на земле. И восставал против горестей. Боролся за счастье. Земное, не небесное. Его воспевал. Потому-то и вернул он на землю «двенадцать спящих дев». И творца бы их вернул, если б только мог.
Пушкин покидал гостеприимную квартиру на Крюковом канале, когда в мирной Коломне уже давно были погашены последние огни и только ветер гулял по пустынным улицам.
Пушкин шел не один. Молодой педагог Плетнев тоже жил на Фонтанке за Обуховым мостом, в Военно-Сиротском доме, где преподавал. Они дружно шагали, зябко кутаясь в плащи, и, дойдя до Фонтанки, расходились. Пушкин шел направо, Плетнев — налево. Но нередко оба сворачивали в одну и ту же сторону и провожали один другого, не желая прерывать увлекательную беседу. И длинные петербургские улицы им казались короткими.
«С Карамзиным, с Карамзиной»
Новый, 1818 год начался для Пушкина несчастливо. В феврале он заболел. Горячка надолго уложила его в постель.
В те времена горячкой называли всякую длительную болезнь с высокой температурой. Лекари различали горячку нервную, желчную и гнилую. У Пушкина определили чуть ли не самую опасную — гнилую.
В доме царила тревожная тишина. Все ходили на цыпочках, с озабоченными лицами. Шутка сказать: сам известный Лейтон ни за что не ручался.
Но больной был молод, крепок. Даже ванны со льдом, которыми Лейтон его пользовал, не причинили вреда. Прохворав шесть недель, Пушкин выздоровел. «Сия болезнь, — вспоминал он позднее, — оставила во мне впечатление приятное. Друзья навещали меня довольно часто: их разговоры сокращали скучные вечера. Чувство выздоровления — одно из самых сладостных. Помню нетерпение, с которым ожидал я весны, хоть это время года обыкновенно наводит на меня тоску и даже вредит моему здоровью. Но душный воздух и закрытые окна так мне надоели во время болезни моей, что весна являлась моему воображению со всей поэтическою своей прелестию. Это было в феврале 1818 года».
Болезнь скрашивало и чтение. Лежа в постели, Пушкин один за другим прочитал восемь томов «Истории государства Российского» Карамзина.
Прочитал со вниманием и жадностью. Книга только что вышла, и ее тотчас же раскупили. Появление «Истории» было большим событием. «Все, даже светские женщины, — рассказывал Пушкин, — бросились читать историю своего отечества, дотоле им не известную… Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка — Колумбом».
Говорили, что в эти дни Невский проспект опустел: все сидели дома и читали Карамзина.
Восемь томов «Истории» Карамзин писал тринадцать лет и дошел лишь до времен Ивана Грозного. Зато Древняя Русь ожила под его пером.
Смотри, как пламенный поэт,
Вниманьем сладким упоенный,
На свиток гения склоненный,
Читает повесть древних лет!
Он духом там — в дыму столетий!
Пред ним волнуются толпой
Злодейства, мрачной славы дети,
С сынами доблести прямой!
От сна воскресшими веками
Он бродит тайно окружен,
И благодарными слезами
Карамзину приносит он
Живой души благодаренье
За миг восторга золотой,
За благотворное забвенье
Бесплодной суеты земной…
И в нем трепещет вдохновенье!
Таково было первое впечатление от «Истории».
Карамзин… Пушкину с детства запомнилось, как восторженно-почтительно произносилось в их доме имя знаменитого автора «Бедной Лизы». А когда он появлялся в их московской квартире, ему внимали, как оракулу. Он был точь-в-точь такой, как описан у Жуковского:
С подъятыми перстами,
Со пламенем в очах.
Под серым уберроком [25]
И в пыльных сапогах.
Казался он пророком…
Настоящее знакомство состоялось в Царском Селе, и теперь в Петербурге оно продолжалось. Пушкин часто и запросто приходил к Карамзиным, назначал у них свидания Жуковскому:
Скажи, не будешь ли сегодня
С Карамзиным, с Карамзиной? —
На всякий случай — ожидаю,
Тронися просьбою моей…
Карамзины снимали квартиру сначала на Захарьевской улице в доме Баженовой, а в 1818 году перебрались на Фонтанку. «Ищите нас мыслями в Петербурге не в Захарьевской улице, а на Фонтанке, в доме Екатерины Федоровны Муравьевой, где мы с вами жили. Там могу иметь уже большой кабинет», — писал Карамзин Вяземскому.
С Екатериной Федоровной Муравьевой — матерью «беспокойного Никиты» — Карамзиных связывало давнишнее знакомство по Москве, и когда в ее доме на Фонтанке освободился верхний этаж, Карамзины там и поселились. Николай Михайлович так писал свой новый адрес: «Дом Катерины Федоровны Муравьевой у Аничкова моста на Фонтанке».
Теперь жители Петербурга постоянно видели на набережных Фонтанки и Невы высокую прямую фигуру историографа. Он в одиночестве каждодневно совершал свою утреннюю прогулку.
Карамзины жили замкнуто. Коренные москвичи, они чувствовали себя одиноко в чуждом им Петербурге да и сами не старались сблизиться с людьми.
E. A. Карамзина.
Портрет работы неизвестного художника. 30-е годы XIX века.«Мы в Петербурге как на станции, — сетовал Карамзин, — кланяемся многим, а сидим дома одни, пока появится добрый Тургенев или Жуковский. Однако ж мы не вправе жаловаться: сами не льнем к людям».
Вечером, когда историограф заканчивал свои труды, в его квартире собирались немногочисленные друзья. Приглашая к себе, Карамзин говорил: «В десять часов вечера я пью чай в кругу моего семейства. Это время моего отдыха. Милости просим…»
Пушкин любил бывать у Карамзиных. Когда он входил в большую уютную комнату, где, сидя у самовара за круглым столом, Екатерина Андреевна разливала чай, его охватывало ощущение покоя и домовитости, которого он никогда не испытывал в родном доме.
Екатерина Андреевна была очень красива. В молодости она напоминала Мадонну. Вторая жена Карамзина, она была много моложе мужа. Увидев ее впервые в Царском Селе, Пушкин влюбился и со свойственной ему непосредственностью написал ей письмо с объяснением в любви. Екатерина Андреевна показала письмо мужу, и они оба смеялись, а потом вместе отчитывали незадачливого влюбленного.
Полудетское увлечение прошло, а уважение, привязанность остались. И всякий раз, когда он приходил к Карамзиным, ему было необыкновенно приятно видеть Екатерину Андреевну, следить, как она неторопливо, плавными движениями разливала чай детям, как улыбалась ему. Дети сидели тут же вокруг стола и с лукавым любопытством поглядывали на молодого гостя, ожидая проказ и шуток.
Николай Михайлович слегка кивал. Он сидел поодаль.
Еще совсем недавно он радовался Пушкину, но с некоторых пор — он сам это чувствовал — в его отношении к юноше появился холодок. «Талант действительно прекрасный, жаль, что нет устройства и мира в душе, а в голове — ни малейшего благоразумия».
Пушкин раздражал его. Все в нем было через край: ум, талант, веселость, безрассудство. И при этом вольномыслие. Самое площадное. Ничего «площадного» Карамзин не одобрял.
Они часто спорили.
— Не требую ни конституции, ни представителей, но по чувствам останусь республиканцем и верным подданным царя русского.
Карамзин любил изрекать подобные парадоксы.
Пушкин как-то не выдержал:
— Итак, вы рабство предпочитаете свободе?
Карамзин вспыхнул. Сухое лицо его с глубокими складками у губ покрылось красными пятнами.
— Никто, даже злейшие враги мои, — сказал он тихо, — не говорили подобного. Вы мой клеветник хуже Голенищева-Кутузова.
А тут еще «История»…
Молодые вольнодумцы негодовали. Не того они ждали от труда Карамзина.
«Карамзин хорош, когда он описывает. Но когда примется рассуждать и философствовать, то несет вздор», — таков был приговор Николая Ивановича Тургенева.
Никита Муравьев, сам талантливый историк, решил дать бой Карамзину.
И вот в третьем этаже дома на Фонтанке, склонившись над летописями и документами, продолжал свой труд маститый историограф, а этажом ниже, весь кипя от негодования, обличал его заблуждения молодой вольнодумец.
Карамзин, посвящая свой труд Александру I, писал: «История принадлежит царю».
«История принадлежит народам», — парировал Никита Муравьев.
«История государства Российского» H. М. Карамзина.
Карамзин философствовал: «Но и простой гражданин должен читать историю. Она мирит его с несовершенством видимого порядка вещей как с обыкновенными явлениями во всех веках: утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобные, бывали еще и ужаснейшие и государство не разрушалось».