Вы ж едва ходите по дому, сколь это сил надобно для возни! Нет бы…
— Нет бы что? — Перебивает меня с улыбкой тётя.
— Так без затей!
— Как это? — Любопытствует она, и отложив тетрадь, в которую по укоренившейся учительской привычке, записывала что-то удобным для чтения почерком.
— Да как-нибудь попроще бы! — Начиная горячиться, я теряю появившуюся прежде мысль. — Забыл!
— А ты не торопись. — Советует тётя. — Давай-ка я помогу припомнить. С которой буквы начинается то, что ты хотел сказать?
— Если б я знал, то и вспоминать не пришлось! — Чуть не плачу я.
— Есть один способ, он мне обычно помогает. Давай, произноси вслух алфавит, верная буква сама отыщет то, что нужно. Начинай!
Я недоверчиво гляжу на тётю, но она столь уверена, что не смею, не думаю даже перечить, но послушно принимаюсь проговаривать вслух алфавит:
— А…бе…
Довольно скоро, на букве «г» я останавливаюсь и кричу: «Газета!!! Вспомнил!»
Тётя с подозрением глядит на меня поверх очков:
— Газета?! Так я и думала! Ты предлагаешь мне порезать на газете в кухне провизию, быстро покидать всё в рот, а вместо кофе, запить водой из чайника, прямо через носик. Я не ошиблась? А после этой, с позволения сказать, трапезы, свернуть газетку и отправить всё в мусор?
Я краснею. До меня доходит нелепость предложенного, но отчего-то киваю головой и прибавляю:
— Ну, что!? И стол чистый, и посуду не надо мыть.
— А руки? Об занавеску?
— Необязательно…
— Понятно, можно и об фартук. — Смеётся тётя. — Милый мой! Жить надо со вкусом, не наспех, не тяп-ляп, а так, словно кто наблюдает за тобой, и оценивает — достойно ли ты несёшь свой чин.
— Какой ещё чин?
— Обыкновенный, человеческий!
— Всё вы, тётечка, со своею учительской меркой… Это ж с ума можно сойти! Мы что, на сцене живём? Надо же и отдых себе дать!
— Какого ж тебе отдыха требуется?
— Ну, чтоб без пригляду, делай, что хочется!
— Из корыта с поросятами покушать или из лужи попить? Эдак, что ли?.. Впрочем, заговорились мы. Иди, мой руки, будем завтракать. Что тебе — чаю или кофе?..
Обрадованный тем, что можно больше не ссорится, а молча пожевать, я бегу к рукомойнику и возвращаюсь к столу. На одной тарелке передо мной лежат сваренные вкрутую яйца. Разрезанные напополам, яркие, они напоминают картинку Млечного пути из детской энциклопедии. Тонкие кусочки чёрного хлеба, намазанные прозрачным слоем сливочного масла, разложены на другой тарелке, и, если сощурится, кажутся сухим осенним цветком. Редкие крупинки соли сияют поверх масла, как снег в лунную ночь. Луч солнца волнуется, трепеща в хрустальной горсти наполненного водой фужера, предвкушая очередной глоток, а чай сдержанно вздыхает, отдувается, и ожидая, когда наконец подойдёт его черёд, рисует по воздуху белым карандашом.
— Тётечка, как у вас всё вкусно! — Совершенно искренне восхищаюсь я, и понимаю вдруг, что уже не раз ел то же самое, да как-то всё неинтересно, уныло. Чавкая и обжигаясь, на ходу или примостившись на табурете в кухне, брезгая тронуть усыпанный крошками стол, но даже не догадавшись смахнуть их… Я ел, не чувствуя вкуса… к жизни. Тратил её мгновения зазря.
…Желток луны в распущенном на сковороде неба белом облаке. Накрытый крышкой тумана, он потерял свою яркость, и сам собой улетучился аппетит, с коим прежде желалось откушать всё белое по краям, а после уж насладиться густым, немного липким солнечным соком…
— Сыночек! Солнышко моё! Иди скорей, обниму! — Заслышав недавно эти, преисполненные любви и нежности слова, обращённые к карапузу лет четырёх, я вдруг понял, что меня самого в детстве никто не обнимал, не гладил по голове, а мама не только не награждала ласковыми прозвищами, но даже никогда не называла по имени.
«Поди сюда! Чьих это рук дело?! Почему у тебя тройки?..» — И ничего кроме. Ну, а я платил ей тем же, и ни разу не произнёс «мама» или «мамочка».
Мама росла в детдоме, но не от того, что осиротела. Совершенно позабыв о своих четверых детях, её родители всюду следовали за Климентом Ефремовичем Ворошиловым. Где-то в бумагах потерялось фото, где они вместе, втроём. Пока родители были на фронтах, мама и её братья росли по интернатам. Так уж вышло, они тоже недополучили тепла…
Маминого отца, своего дедушку, я помню довольно хорошо. Мы навещали его в Крыму каждое лето, и всякий раз он спрашивал, в котором я классе. Было неприятно, что родной дед не помнит про внука таких простых вещей. Когда мы играли с ним в шахматы, если он выигрывал, то радовался этому, как маленький. Часто проигрывать деду очередную партию было скучно, поэтому я стремился убежать во двор к ребятам, оставляя его возле всеволнового, тринадцатилампового приёмника Мир. Радиоволны стонали на весь дом, дед крутил ручки настроек и крошил зубы в ответ тому, что происходит в мире, да так, что временами перекусывал сгоряча козью ножку ну и прокурил-таки, в конце концов, свою…
Когда я родился, то главным человеком для меня стал отец. Хотя, мамино «Принеси ремень» и порка сама по себе были сущей ерундой по сравнению с отцовским подзатыльником. Но он любил меня, маленького таскал на плечах, потом — на закорках. Мне не очень давалась арифметика, и он, как никто другой, мог простыми словами объяснить мне её премудрость.
Много забав было у нас в детстве: и лапта, и лук, и рогатки. Опять же, — выкручивали лампочки… Не для битья, зачем — помню, но не скажу. Бывало, помогая нашим победмит, стреляли пульками из рогатки по экрану во время просмотра кинокартины. Однажды, из-за того, что у многих ребят были тяжёлые пульки, в экране стали появляться отверстия, одно за другим. Ещё б немного, и экран разорвался бы в клочья. Так тётенька билетёр не вытерпела, и на весь зал, громко сказала: «Если ещё кто-то хоть раз стрельнёт по экрану, киносеанс будет прекращён!» Конечно, все сразу перестали стрелять, ибо хотелось досмотреть, как наши в очередной раз прокричат «Ура!»
А ещё мы искали, кто где мог, ключи от шкафов, они у нас были просто на вес золота. Мы их набивали добытыми в кухне спичечными головками, и, снарядив сточенным на камне гвоздиком и резинкой от маминых панталон, устраивали стрельбу.
И всё б ничего, но папа товарища, Вовки Кривченко, разобравшись что к чему, собрал нас во дворе и сказал, что мы можем стрелять