Галина Емельянова
МУЗЫКАНТ
В апреле ночи еще очень холодные. Мы лежим на нарах и жмемся друг к другу, чтобы согреться. Христя прижавшись ко мне, учит меня родному языку — ричка, чэрвона армия, ридна Украйна. Она мне не сестра, не родная, но здесь в плену, она моя семья. Под ее «гарбузы» я засыпаю. Железный стук болью врезается в голову. Голова гудит, как тот беленький железный таз, по которому стучит дежурный. Утренний кипяток и на работу. Горячая вода согревает озябшее за ночь тело.
Наш трудовой концлагерь по сбору гранат и мин на окраине маленького, словно нарисованного городка. Хорошо помню, как нас высадили из теплушек и мы шли от станции, через весь городок, так и не увидев никого из его жителей.
Мы сидим и собираем запалы, часть запалов моментальные — красные, а замедленные — желтые и синие.
Вдоль длинных столов, за которыми мы сидим, ходит жирная Эльза. Мундир с зелеными нашивками уголовницы трещит на ней по швам. Она идет, не поворачивая красной шеи, но все видит. И линька в ее руке не знает слово тишина. То тут, то там слышен хлесткий удар.
Еще к нам приходит фрау Губер. Она приводит ко мне на учебу пару — тройку новичков. И подолгу еще стоит возле меня, наблюдая за моими пальцами. Но мне все равно. Мои пальцы работают сами по себе, а голова моя занята другим.
У меня есть тайна. Там в конце длинных столов, куда почти не проникает свет, есть дверь. Она нарисована. Она, как деревянная, железными заклепками в виде звезд и с такой же кованой задвижкой. С тех пор, как Христя, рассказала о деревянном мальчике и волшебном ключе, я сразу понял. Наша дверь тоже не просто нарисована. Она дверь в огромный добрый мир. Кто — то мечтает о пайке хлеба или супа, а я о моей двери.
Раз в неделю в цех приходит гауптманн Вилли. Он идет с фрау Губер вдоль столов и считает — айн-цвай — ауфштейн, айн-цвай — ауфштейн. Малыши страшно бояться этого дня, На прошлой неделе он тоже приходил: айн-цвай — ауфштейн. Я — цвай. Но фрау Губер, положила мне на плечо свою теплую ладонь и я сел. А Иштван, мой сосед слева ушел сдавать кровь.
Самая моя большая мечта: не пайка хлеба, а ручная граната, да побольше, чтобы взорвать волшебную дверь. Но доступ на склад для заключенных закрыт, гранаты и запалы к ним пакуют немцы-уголовники.
Как только закопаю под стену достаточно запалов я отдам полячке Катаржине крестик за зажигалку и смогу взорвать волшебную дверь. Очень мало, все еще мало. Но я верю этот день настанет и я освобожу нас всех.
Католический крестик достался мне случайно, его успела дать мне женщина, при выходе из «дезинфекционной камеры», так называемого немцами душа. Это когда тебя прожаривают невыносимо горячим воздухом. Эту женщину я не знал раньше, но видимо напоминал ей сына или внука. Еще пару раз она пробиралась к нам в барак и приносила мне крохи хлебной пайки. Потом она перестала приходить.
Раньше у Катаржины не было зажигалки, и она была красивая, как мадонна с картинки, висящей у нее на шее. Но однажды гауптманн Вилли увел ее, и она вернулась только к вечеру. Вся бледная и дрожащая, словно сдавала кровь, но на руке у не не было следов укола.
А потом она была дежурной на кухне и пролила на себя кастрюлю с брюквой. Девушка выжила и осталась. Хотя Эльза и орала, что отправит ее в Дахау. И вот теперь она зарабатывает хлеб и брюкву на зажигалке. Старшие мальчики иногда курят всякую гадость.
После сказок Христины я вижу во сне маму. Вернее ее руки. Мама нажимает на черные и белые клавиши, и они звенят то ручьем, то поют как птица. «А теперь ты, Егорушка» — я уже могу играть пока простые гаммы, а так хочется научиться играть мамин смех.
Последнее, что я помню о маме, это попавший под бомбежку поезд, мы бежим из теплушек, но укрыться негде, вокруг поля. Слышится противный вой снижающегося самолета, мама толкает меня на землю и укрывает собой. Тяжело дышать, я с третьей попытки выползаю из-под тяжелого маминого тела. И вижу только темное в синий цветочек платье, мамины плечи и все. Там где была голова с прекрасными уложенными крест-на крест косами, кровавое месиво. Кто-то берет меня за руку и мы куда — то идем, как оказалось навстречу фашисткой танковой колонне.
А я все слышу мамин голос: «Сынок, ты непременно будешь музыкантом!»
Часто я просыпаюсь от того, что пальцы мои и во сне двигаются. То ли играют мелодию, то ли собирают гранаты.
День за днем все стараются сделать норму, а я делаю две. Поэтому меня редко отправляют на сдачу крови. Иштван так и не вернулся, на его месте дерганый мальчик Гонзик. Он уже два раза был замечен на воровстве хлеба, и скоро его найдут с мешком на голове, и это справедливо.
А потом пришел тот страшный день. Гауптаман ходил по цеху один, от него ужасно воняло. Он поднимал с мест ребят и ощупывал их. При этом грязно ругаясь, он поднял Христину с места и довольно зацокал языком — Я, я..
Он схватил ее за руку, и я увидел, как зажатым в левом кулачке запалом, девочка пыталась проткнуть горло врага.
Жесткий воротник мундира спас гауптманна от неминуемой смерти, он оттолкнул Христю, та упала, и фашист выстрелил ей в живот, два раза.
Мы с мальчишками почти бегом отнесли ее в барак.
Ночью, когда я прилег с ней рядом на нары, то ощутил, как горит, словно огнем, ее маленькое, хрупкое тело. Она то просила пить, то звала какую-то Настю. Я вспомнил, что так звали куклу, которую перед войной привез ей из города отец. Куклу отобрали при приезде, в пересылке.
Утром проснувшись я понял, что моей названной сестрички больше нет.
Она как — то вся вытянулась. И стала сразу и взрослой, и чужой. И ее унесли. Так я остался один.
Дежурный призывно забил в таз. Но никто не дал нам кипятка. В мастерской никого не было.
Мы сидели и делали норму.
А потом все кругом загрохотало и как во сне, я увидел, как рушиться моя нарисованная на кирпичах дверь. Через образовавшийся проем въехал танк. И много солдат с автоматами следом за танком. Все мальчики и девочки закричали разом на своих языках.
— Тихо, тихо дети — неожиданно звонким, почти мальчишеским голосом, закричал офицер в погонах. — Сейчас приедут врачи и помогут вам.
В проломе «моей» двери мир сошел с ума. Там грохотало, рвались гранаты, и стрекотал пулемет.
И я сидел и собирал гранаты. Седой, усатый солдат подошел ко мне и попытался заглянуть в глаза — «усэ, сыночку, баста, вчытыся будэш, а нэ робыты». И он ласково положил мне на голову тяжелую ладонь, а второй рукой остановил мои быстрые пальцы.
Мир за взорванной дверью был ярок и красочен так, что стало больно глазам от этого огромного синего неба и ярко желтого солнца. Он был наполнен множеством незнакомых звуков. Я закрыл уши ладонями и впервые за три года заплакал…..
06 Августа 1941
В течение ночи на 6 августа наши войска продолжали вести бои с противником на ХОЛМСКОМ, СМОЛЕНСКОМ, БЕЛОЦЕРКОВСКОМ направлениях.
Сначала они долго ехали на грузовике. Они: это мама, бабушка, Шура и Маша. В кузове было тесно от баулов чемоданов, а бабушка еще настояла, чтобы и машинку взяли. Швейная машинка «Зингер» в деревянном футляре, закрытая на ключик, с удобной ручкой.
Эвакуация. Машу даже хвалил старичок с бородкой, что она может говорить такое трудное слово. Вообще-то Маша молчунья, это Шура, старше Маши всего на год, но шустрее в сто раз.
В вагоны попасть они уже не успели и разместились в теплушках. Ехали, казалось бесконечно. На одной из станций бабушке, стало плохо, живот ее вздулся до огромных размеров, и ее на носилках унесли солдаты.
А потом Маша чуть не отстала от поезда. Мама попросила дедушку-профессора посмотреть за вещами, и побежала за кипятком. «И на меня захватите, а впрочем, может уже и не надо», — сказал им вслед сосед.
Маша сначала держала маму за руку, а потом увидела замечательного песика, и бесстрашно хотела его погладить. Мама впопыхах схватила за руку Шуру, и крикнула: «Шура беги за мной», побежала.
Поезд медленно тронулся. Маша смотрела на пса, а пес жадно лакал воду.
Поезд ехал все быстрее.
— Маша, Маша, доча! — услышала она мамин голос, и оглянулась.
Мамы не было, не было Шуры. Вообще людей было мало. Какой-то парень в форме железнодорожника подхватил ее на руки и побежал вслед за вагонами. Он добежал до теплушки и со всего размаха бросил Машу в открытые двери.
Маша больно ударилась коленками, и наконец-то заплакала.
После того случая она замолчала. В голове она составляла целые рассказы; и о собаке, и о том, как страшно было стоять на перроне без мамы, и Шуры, но говорить не могла.
Город был огромный. И квартира, где они стали жить, тоже. Дом для «жен комсостава», так сказал им военный, помогая донести вещи. Квартира была коммунальной.
Кухня поразила Машино воображение сказочными птицами, на атласном халате Пульхерии Ивановны, и запахом духов «Красная Москва», Антонины Андреевны.