Аркадий Миронович Минчковский
Как Надя своих друзей спасала
Ехал я как-то в Москву дневным поездом. Было это ранним летом. Посмотришь в вагонное стекло, за ним плывут удивительной чистоты зеленые поля. Воробьи, сорвавшись с проводов, тучами провожают нашу стремительно несущуюся электричку.
В вагоне с каждой стороны рядами поставлены по два кресла лицом друг к другу. Кресла удобные, как в самолете. Хочешь — сиди, гляди в окошко. Хочешь — читай или спи.
В нашем маленьком сидячем купе, кроме уже немолодой женщины с круглым приветливым лицом и тучного дяди, который, чуть тронулись, тут же начал дремать, ехала еще девочка-подросток — длинноногая Таня. О том, что зовут ее Таней, нам сообщила провожавшая ее мама. Танина мама просила приглядеть за девочкой в пути, сказав, что в Москве Таню встретят.
Как только отошел поезд, Таня, поудобней устроившись в кресле, вынула из своего чемодана толстую книгу «Двадцать лет спустя» и принялась ее читать. Но, видно, не читалось. Таня смотрела в окно и скучала.
Купе наше сложилось неразговорчивым. Толстяк всю дорогу спал, лишь изредка перекидывая свою тяжелую розовую голову справа налево. Женщина — она, как и толстяк, сидела против меня — что-то вязала, ловко перебирая множеством похожих на огромные булавки деревянных спиц…
Что касается меня, то, прочитав до конца газету, я тоже вздремнул и, сколько проспал, не заметил.
Открыл глаза я, когда поезд приближался к большому городу километрах в двухстах от Москвы. Толстяк спал. Женщина продолжала вязать. Таня, с закрытой книгой на коленях, всё так же глядела в окно.
В эту минуту пассажирка напротив меня, перестав орудовать спицами, тоже стала глядеть в вагонное стекло. Потом, вздохнув и не обращаясь ни к кому, сказала:
— И всё тут знакомо, и всё будто не так. Город-то уже не тот. Нет, совсем не тот.
Она посмотрела на Таню и, скорее утвердительно, чем спрашивая, проговорила:
— Тринадцать тебе, наверно?
— Двенадцать исполнилось в мае, — отчего-то покраснев, ответила Татьяна.
Женщина понятливо кивнула.
— Теперь все рослые, — сказала она. — Иногда в трамвае такую увидишь — только в баскетбол и играть, а ей шестнадцати нет. Наше поколение поменьше ростом. Война рост приостановила. Да и с чего бы? Питание-то какое было! Откуда взять?..
Она опять взглянула в окно и продолжала:
— Для меня война вот в этих местах прошла, хоть, я и родилась в Ленинграде. Так уж получилось. Здешнее-то ой как памятно!.. В особенности как я от немцев уходила, да не одна.
Увидев, с каким интересом на нее смотрит Таня, да что и я не против послушать рассказ, женщина решилась поведать нам свою историю.
— Вот такая, как ты, я тогда была, — начала она, обратившись к Тане. — Тринадцать мне зимой стукнуло. Вытянулась, ноги тонкие. Кто посмотрит теперь, так и не поверит. Мама, бывало, глянет на меня, вздохнет и скажет: «И до чего же ты худущая, Надежда. Вон и ключицы торчат». Я своей худобы не замечала. Что мне?! Бегала, носилась. На коньках гоняла. Каток-то у нас был рядом, в Таврическом саду. Еле, бывало, дождусь морозов. «Снегурки» под мышку — и на каток… Зимой там по субботам играла музыка. Ну, да не о зиме. Про лето рассказ. Уж куда как лучше началось оно, а кончилось…
Как пришли летние каникулы, отправила меня мама к тете Дарье — ее сестре. Вот в этих местах она жила. Домик у них был на краю, города, на берегу реки. Небольшой такой домик. Хозяйство было: поросенок Борька, куры, козочки. Две их было у тети Даши — Зинка и ее дочка Динка. Динка ростом уже догнала мать, но дурашливая была. Все прыгала, прыгала… А как они меня полюбили!.. Я их кормила, водила пастись на Волгу. Тут вон тоже Волга, ее верховье. Дальше она уж становится настоящей-то Волгой. Недалеко от нас был мост. По нему ходили машины и на лошадях ездили. Большой был мост, деревянный. А по берегу хорошая трава росла, густая, у моста я привязывала нашу Зинку. А Динку и не надо было привязывать, она от матери и так ни на шаг. Только иду, бывало, за ними, Динка увидит и вскачь несется ко мне. Рады, что не бросила их, пришла. Домой как собачки бежали. Зинка впереди, а Динка за ней.
С утра меня все ждали: и козы, и Борька, и курочки. Вставала я рано, чтобы тетя не успела их без меня накормить.
По Ленинграду я не скучала. Чего было скучать? Знала — кончится лето и вернусь домой, в Ленинград.
Весь день я была с тетей. Дядя работал на текстильной фабрике, на другом краю города. Дядя вставал рано. Я и не слышала, когда он уходил. А уж когда тетя зашебаршит по хозяйству, тут я обязательно вскочу и — к своим козочкам, к Борьке: «Здравствуйте, вот и я!.. Как спали?»
Тетя мне говорит:
— И чего ты, Надежда, всё дома толчешься? Пошла бы в город. Сходила бы в кино.
— Успею, — отвечаю. — Мне еще сколько у вас жить!
И вот однажды в воскресенье решила: схожу, пожалуй, в город. В кино «Октябрь» шла картина «Джульбарс». Это про овчарку, которая служила на границе. Так мне нравилась эта картина!.. В Ленинграде смотрела три раза.
Утром попили чаю с горячими лепешками. Ох, и вкусными же были те лепешки! Они блестели от масла, а корочка хрустящая-хрустящая. Никогда не ела потом таких вкусных лепешек.
Наша улица была очень тихая. Даже в воскресенье ни одного человека не встретишь. Да и удивляться нечему. Самая крайняя улица по-над Волгой. Если мост перейти, там уже колхозные поля, а невдалеке и деревня.
Ну вот, попили мы чаю, я и пошла. Дошла до трамвайного кольца. День такой был радостный! Села я в трамвай. И стала смотреть в окно. Замелькали вывески, каменные дома с магазинами. Мне сходить было нужно в центре, на шестой остановке.
Еду, отсчитываю остановки, гляжу через стекло и удивляюсь: на одном углу толпа, на другом…
Вышла я из трамвая и в самый раз угодила в толпу на углу, где было кино. Гляжу — все стоят, притихли и слушают, что говорят по радио. Рядом со мной женщина с новым чемоданом. Я ее потихоньку спрашиваю:
— Тетенька, что случилось, про что говорят?
А она отвечает:
— Война, милая, вот что. Фашисты на нас напали. Бьются уже наши с ними.
Я открыла рот, а сказать ничего не могу. Только и смогла выговорить:
— Как же это они посмели?!
Женщина взглянула на свой чемодан, вздохнула.
— Вот, — говорит, — достала какой хотела. В очереди стояла. К сестре собралась в Витебск. Не виделись семь лет. Куда я теперь, в какой Витебск поеду? И зачем покупала?
Не знаю почему я тогда сказала:
— А я из Ленинграда. Гощу здесь в Слободе.
Женщина не в ответ мне, а как бы про себя:
— Нет, на Ленинград он бомбы еще не бросал. Ничего не передавали. Вон на Киев, на Минск-то — да.
В эту минуту умолкло радио и заиграла музыка, Громкая такая музыка — марш. Только смотрю кругом — мужчины мрачнее тучи и женщины готовы расплакаться.
Как узнала я про войну, не захотелось мне и в кино на «Джульбарса». Побежала опять на трамвай. Скорее назад, к тете, к дядюшке. Они же там сидят и не знают ничего.
Только они всё уже знали. Тетя была так рада, что я вернулась. Можно было подумать, что в городе уже идет война. Дядя посмотрел на меня и говорит:
— Не видать проклятому Гитлеру нашей земли. Бивали и не таких.
Я тогда много песен знала. Некоторые исполняют и теперь по радио. Пока назад в трамвае ехала, все песни перепела про себя. Особенно любила: «Если завтра война, если завтра в поход — будь сегодня к походу готов!..» Вот, значит, война уже не завтра, а сегодня…
Говорю своим:
— Я в Ленинград поеду, к маме, к папе. Раз война…
Дядя не хочет и слышать.
— Никуда ты, — заявляет, — Надежда, не поедешь, пока о том не распорядятся родители. Зачем ты там сейчас летом?.. У нас тут не будет войны. Ленинград тоже далеко. Пройдет лето, и уедешь домой. Твое дело маленькое. Пока отдыхай. У нас здесь безопасно.
А уж как мне хотелось домой, в Ленинград! Сбежать, думаю, что ли?.. Назад же не вернут. А потом решила: побуду еще у тети. Наши, школьные, ведь тоже кто куда разъехались на лето. Осенью соберемся и обсудим, что нам делать, раз война. А до осени она, может быть, и кончится.
Только хоть дядя и говорил, что у них будет безопасно, а со второго дня войны по вечерам велели занавешивать окна, да так, чтобы на улицу и щелочки светлой видно не было. Это чтобы фашистские самолеты ночью не разглядели городских улиц. Увидят, объясняли нам, и сбросят бомбу.
Но бомб на нас никто не бросал. На тетиной улице всё оставалось по-старому. Про войну узнавали только из газет и по радио. Да еще плакали женщины. Это когда с нашей улицы провожали мужчин на войну. Но, не прошло и месяца — всё стихло. И раньше, бывало, редко кого встретишь, а тут и вовсе никого не видно. В домах остались только старухи и ребята. Ну и старики, конечно.
Дядю на войну не взяли. Во-первых, он еще с гражданской был инвалидом, во-вторых, был каким-то начальником на фабрике, и без него там не могли обойтись.