Анатолий Иванович Мошковский
Славка
Утром Егор поймал в стаде семь ездовых быков.
Четырех запряг в легкие нарты, остальных — в женский возок. На возке был устроен полукруглый балаган из тонких гнутых березок. Егор старательно обтянул его оленьими шкурами, чтобы ни в одну щель не дуло. Ему помогали три дочери. Собственно, помогала только старшая, десятилетняя Надя; остальные же две, семилетняя Соня и Лена трех лет, без толку суетились у возка и путались под ногами.
— Пап, взял бы и меня? — заикнулась Надя, подавая шкуру для подстилки в балаган.
— Не могу, — Егор сунул в парты мешок с едой и крикнул на быков.
Стойбище осталось позади: два чума и три фигурки дочек на бугре. Дочки стояли, озябшие от ветра, маленькие, щуплые, в потертых малицах, и махали ему вслед. Егор в последний раз оглянулся, переложил хорей в правую руку, ударил быков, и они понесли по кочкам и рытвинам.
Больше Егор не оборачивался, хотя знал, что дочки все еще стоят на торфяном бугре возле чума и смотрят. Несколько раз ему хотелось обернуться и помахать в ответ им рукой или хореем, но он не помахал.
Все это было немного похоже на насмешку. Когда из стойбища уезжали другие пастухи, их провожали жены и сыновья. Пусть маленькие, пусть замурзанные и еще несмышленые, но сыновья. А ему в жизни не везло. Все три — дочери. В тундре без женщины не обойдешься — это так, все хозяйство лежит на ней; его дочки заботливы, старательны и матери помогают во всем — от мальчишки этого не дождешься: дочки и шьют, и моют, и варят, но все-таки главный человек в тундре — пастух. Исчезни из стойбища все мужчины, вряд ли кто из женщин поймает в стаде тынзеем быков, чтобы запрячь их в нарты, вряд ли кто укараулит ночью оленей от волков, убережет телят в отел, перепятнает всех — поставит на ухо клеймо… И не перечесть всего, что может делать в тундре только мужчина.
Да, сын есть сын. Мужчина. Он всегда останется с тобой. А вот девчонки… Пусть они рождаются, пусть, он не возражает, они тоже нужны в чуме. Но чтобы у него рождались только дочери?!
Когда появилась Надя, первенец его, он был рад и верил, что за ней последует сын, но, когда затем на свет появилась Соня, он замкнулся и ничего не сказал жене. А потом жена опять принесла девочку, Лену. Здесь он уже не мог промолчать. «Обрадовала, ничего не скажешь!» — заорал он, сплюнул и ушел со сдвинутыми бровями в стадо.
Уже совсем недавно в четвертый раз отвез он жену в родильный дом, в большой поселок базы оседлости, и теперь ехал за ней. Ну, если она и на этот раз выкинет тот же номер, он не вытерпит. Повесится. Он даже тынзей захватил новый, чтобы покрепче был. Он забросит петлю на высокое дерево, сделает вторую петлю внизу, просунет голову. Р-р-раз — и готово! И ни слова не скажет жене.
Что еще ему остается делать?
Егор видел перед собой мальчишку. Видел его не крошечным орущим сосунком, беспомощным, сморщенным, с глупыми, как у новорожденного олененка, глазами, а мальчиком лет двенадцати — легким, стройным, быстрым. Он ездит с ним на дежурство в стадо, без промаха бросает тынзей, и ни один даже самый свирепый ездовой бык, заарканенный им, не может сбить его с ног, так прочно стоит его сын на земле. И звать его будут Славкой. Ни в их, ни в соседних стойбищах никто еще не называл так своих сыновей. А он назовет. Хорошее имя. И с большим смыслом: слава о нем должна покатиться по всей тундре, слава первейшего оленевода и охотника. Всех трех своих детей хотел прозвать он так, еще одиннадцать лет назад выбрав имя, да вот пока что не пришлось…
А ведь ясно как день: снова родится девчонка.
Пусть только посмеет!
Егор вздохнул и так саданул хореем правого пелея, что, наверно, оставил царапину на коже. Быки бешено взвились на дыбы и длинными скачками ринулись вперед.
Егор старался думать о стаде, о заболевших копытной оленях, но сквозь все эти мысли проглядывало веселое, смышленое лицо сына, лицо Славки. Егор шептал про себя это имя, в сотый раз прислушивался, как оно звучит. Он скажет: «Славка, принеси-ка мне из бочки кусок мяса, да покрупнее». А потом добавит: «Отрежь и себе от него, да больше режь, не стесняйся, работы нам предстоит сегодня много, сила нужна». И Славка режет и ест. Зубы у него крепкие, белые, отборные, один к одному, и лицо, как у него, Егора, смуглое от солнца, обветренное, шершавое, и все молодые ненки украдкой поглядывают на него. А глаза у Славки такие — ни один волк по осени не подкрадется незамеченным к стаду, ни один орел не подлетит в отел, чтобы унести новорожденного пыжика.
А когда Егор будет уезжать в Нарьян-Мар на совещание оленеводов округа, он пожмет на прощание его маленькую, но уже твердую жилистую руку и скажет: «Ну бывай, за стадом гляди». И больше ничего не скажет. И так все ясно. Нечего лишнее молоть.
Егор уже представляет его улыбку, слышит его речь. Он окончит в поселке семилетку и прикатит назад в тундру, повесит на ремень большой нож и станет оленеводом, а потом они сыграют свадьбу по-ненецки.
Так размышлял Егор, гоня быков по топям и сопкам, и сзади на привязи мчалась вторая пустая упряжка.
Чем дальше отъезжал он от стойбища, тем отчетливей представлял сына, беседовал и давал разные советы ему: какую девушку брать в жены и какую не брать, как определять по траве, глубоко ли болото и можно ли по нему ехать на оленях. А часов через шесть, когда Егор подъезжал к поселку, где размещалась больница, он уже разговаривал с детьми его сына, и каждый из них имел свое имя, свое лицо и характер. Все они, конечно, будут в отца, в Славку, а значит, чуточку и в него, в деда Егора. Как вот только будет их отчество? Если отец Слава, то они будут Славичи, что ли? Ну это можно узнать в городе у русских: их имя, им и знать, какое будет отчество.
Быки уже шли по улице поселка и прислушивались к звукам радио, доносившимся из окон клуба. В крайнем доме поселка жили родственники, но Егор направил упряжку прямо к больнице.
Быстро привязав к нартам передового, он бесшумно взбежал в мягких нерпичьих тобоках на крыльцо, осторожно открыл дверь, и по коридору, остро пахнувшему йодом, спиртом и белой масляной краской, разнесся запах торфа, болотных трав и свежего тундрового ветра.
— Вам кого? — встретила его женщина в белом халате.
— У меня жена тут… Матрена… Роды у ней…
Женщина серьезно посмотрела на него.
— Как фамилия?
— Валейский.
— Подождите здесь. Сейчас узнаю.
Обливаясь горячим потом, Егор присел на кончик стула и трогал руками холодную медную, в нарезах и насечках, оправу ножен, висевших на ремне, и костяную ручку ножа, выточенную из оленьего рога. Он сидел и смотрел на белую дверь, за которой скрылась женщина, и ждал. Пальцы его ног судорожно разжимались, царапая мягкую кожу тобоков. Спина ссутулилась. Дверь и он. И больше никого. Сейчас скрипнет. Она была сильней его, эта дверь. Она могла принести ему любую весть. А ему оставалось одно: ждать.
Дверь не скрипнула. Дверь открылась совершенно беззвучно. Он увидел улыбающуюся женщину. Он не видел ни ее лица, ни волос, аккуратно убранных под белую шапочку, ни ее блестящих, русских, серых глаз. Он видел только ее улыбку.
И что-то дернулось и бешено заколотилось внутри.
— Вас можно поздравить, товарищ Валейский, — она тронула своими мягкими женскими пальцами его железную руку — руку оленевода и охотника. — У вас родилась девочка.
Внезапно Егор оглох.
Женщина что-то говорила о весе дочки, о самочувствии роженицы, но Егор ничего не слышал. Пол под ним пошатывался. Он привстал и оперся рукой о стену. Стена тоже покачнулась и отошла от его пальцев — вот-вот упадет. Егор быстро отнял от нее руку и взялся за спинку стула.
Он тоже улыбнулся женщине и тоже что-то сказал ей, что — он не помнил, наверно, сказал то, что и принято говорить в подобных случаях: горячо поблагодарил за весть и заботу о жене.
Четыре дня жил Егор в поселке, тихий, по-прежнему оглохший от случившегося. Дожидался, когда жена окрепнет и ее можно будет взять в стойбище. На пятый день ему показали дочь. Из одеяльца на него изумленно смотрели большущие, сверкающие, как пуговицы, чуть раскосые глаза, глаза тундры. В них отражались окна больничной палаты, блестящие ручки дверей и белый абажур у потолка.
Егор подавленно, но так, чтобы не заметила жена, вздохнул.
Назад они ехали в три раза медленней.
Жена благодарно посматривала на него из балагана вторых нарт, в котором было тепло, уютно и мягко сидеть. У нее было широкоскулое, исстрадавшееся, туго обтянутое кожей лицо. Под глазами залегли синеватые тени, а со щек еще не сошли рыжие пятна. Губы обметал сухой жар, и она то и дело облизывала их…
Мучилась, страдала, терпела, а для чего?
Ехали медленно. Егор почти не пускал в ход хорея, обходясь вожжой и криками. Он старался объезжать каждый бугорок и канавку, чтобы не потревожить жену с младенцем.