Я режу апельсин. Положила его на доску. Держу правой рукой, левой режу. Главное — тонко резать. Тонко — значит долго.
Только не надо глупых аналогий. Апельсин — не вена. Я не собираюсь умирать. Из-за Алаши тем более.
Просто режу апельсин. Тонко и долго. Потому что мне надо как-то дождаться папы. Чтобы он объяснил мне, что я должна была ответить Алаше.
Алаша остановил меня уже на подходе к дому. Отделился от тусовки, над которой возвышалась голова Фокса. Сунул руки в карманы кожаной куртки. Чуть сгорбился, наклонил голову набок, улыбнулся. Приблизился ко мне, весь такой блестящий — от чёрных вьющихся волос до лаковых ботинок. И спросил:
— Тебя как зовут, красавица?
Алаша учится у нас первую неделю. Но уже стал частью компании Фокса. Даже его правой рукой. Почему так быстро? Почему я…
— Так как, красавица?
Он издевается. Я вижу, что он издевается. Фокс видит. Оба видят, что я далеко не красавица.
Но я пытаюсь сохранить достоинство. Показать им, что я не дура. Что я понимаю — они издеваются. Но мне хватит сил держать удар.
— Допустим, Лиза.
И иду дальше.
— А без «допустим»? — вдогонку говорит Алаша.
Я не знаю, что ответить. И жалко бормочу:
— А без «допустим»… без «допустим»… тоже… Лиза!
Компания хохочет. Фокс кривится и зовёт:
— Алаха! Отстань от повара!
Я чувствую, что краснею. Повар, значит… Это из-за…
Я тороплюсь к дому. Врываюсь в подъезд. Срываю ненавистную шапку, белый уродский колпак, из-за которого я только что получила ещё одну кличку. Мало мне первой…
Вытаскиваю мобильник, набираю папин номер. Можно позвонить и из дома, но папа необходим мне сейчас, вот именно в эту секунду. Он должен сказать, что всё нормально.
Что земля круглая.
Что она вертится.
Что за днём будет ночь. И наоборот. И много-много дней-ночей, а потом я вырасту и не нужно будет ходить в школу.
И что в субботу мы пойдём в музей. А потом — в пиццерию. И ещё поедем на Воробьёвы горы. Будем там бродить и мечтать, как летом приедем сюда с великами.
Мне срочно нужно услышать от папы эту мечту-про-мечту.
Но папин телефон выключен.
И я иду к лифту, а лифт едет долго, и я пока ещё не знаю, есть ли у нас апельсины. Хорошо бы, чтоб были. Тогда я буду нарезать их на дольки до тех пор, пока не заработает папин телефон.
Стемнело, а я так и не включила свет. Режу третий апельсин. Он круглый и напоминает землю, которая (всё-таки!) вертится. Мне немного лучше. Хотя до конца меня приведёт в чувство только папа. Он просто придёт домой после работы. Помоет руки и обязательно прокричит из ванной:
— А вам не кажется, что я похудел?
— Нет! — крикнем мы с мамой хором.
Папа боится худеть. Ему кажется, что худеют только больные.
— А я всё-таки похудел, — с тревогой скажет он, — у меня ввалились щёки.
— Лучше бы у тебя живот ввалился, — скажет мама и хлопнет его легонько по майке.
— Я попрошу, — скажет папа, усаживаясь за стол, — не проявлять жестокости к похудевшему от душевных страданий.
— Ой-ой-ой, — скажет мама и со стуком поставит на стол тарелку.
— Селёдочка! — обрадуется папа и забудет о душевных страданиях.
И я забуду. Буду отмокать в их разговорах и смехе, как в ванной. А потом папа подсядет к компьютеру, чтобы «накропать» очередной рассказик для детского журнала, а я сяду рядом на диван. И он скажет:
— Ну, сыпь свой крыжовник!
Это цитата. Из «Дорога уходит в даль» Александры Бруштейн. Мы с папой любим одинаковые книги. И часто напоминаем друг другу разные фразочки. Папа ещё любит цитировать: «Фу, какая гадость, — сказал Бруно и плюнул мне прямо на ботинок» и «Сделаем, Альфи, обязательно сделаем! — сказала тётенька Цвой, утирая слёзы от хохота». Это из «Альфонса Циттербаке». А мне нравится: «Нет, мы не разбивали голубой чашки. Это всё только серые злые мыши». Это из Гайдара.
Когда папа скажет: «Сыпь!», я вывалю ему всё.
Сначала он придумает что-то смешное. А потом серьёзно скажет:
— Плюнь. И разотри. Они одноклеточные сейчас, мальчики ваши. Поверь. Им сейчас нужно только одно.
— Ну и разговоры у вас, — проворчит мама, которая понесёт в это время на балкон кастрюлю с оставшейся картошкой.
Мама откроет дверь, и мои коленки обдаст холодом. Папа долгим взглядом посмотрит на маму, а потом скажет:
— Я не об этом. Им сейчас нужно только поклонение. Они завоёвывают, им поклоняются, и они идут дальше — завоёвывать. И так до бесконечности. Пока не захотят жениться. А жениться им захочется на тех, кого ещё не завоевали. Так что, Муськин-Пуськин, плюнь. У тебя есть сейчас дело. Учёба. Ну и делай его потихоньку. Грызи гранит. А эти… Приползут ещё.
— Очень они нам будут нужны, — добавит мама, закрывая балкон. Моим коленкам снова станет тепло.
И тут зазвонил телефон.
Звонила тётя, жена маминого брата. Они живут в Подмосковье, но видимся мы с ними редко. И разговариваем в основном по праздникам.
Если честно, когда её номер высветился на экране, я испугалась: вдруг я забыла какой семейный праздник? Может, забыла кого-то поздравить с днём рождения?
— Алло? — осторожно произнесла я.
— Лиза… Где папа?
— Я не знаю… То есть на работе… Хотя он сегодня же поехал в… А… а что?
— Я не знаю, — сказала тётя, — я не знаю, лучше позвони маме.
Что-то звучало в её голосе… У меня заныло в груди.
Так бывает, когда смотришь кино. И вдруг в голове щёлкает: бац-бац! И понимаешь, что угадал, чем закончится фильм. В общем, где-то внутри меня щёлкнуло: бац! И заныло.
Я позвонила маме. Недоступна.
Я позвонила Ирке.
— Я с учеником, — прошипела сестра в трубку и отключилась.
Я позвонила папе. Недоступен. Я снова позвонила тёте. Я как будто неслась на салазках. Вниз! Вниз! Дыхание перехватывает, по телу мурашки, но ты несёшься вниз. Вжих!
Тётя не подошла к телефону. Вжих!
Снова мама… снова папа… Ирка. Это несложно — долбить всех звонками по мобильному. Просто выбираешь имя из списка контактов и долбишь. Это примерно как резать апельсин.
Наконец мама позвонила сама.
Голос у мамы был такой, словно она бьётся в когтях у хищной птицы.
Она захлёбывалась словами. Словами и слезами.
— Его! Забрали! Только что! Забрали!
— К-куда, мама?
— В тюрьму!
— Почему в тюрьму? Как в тюрьму? Его же не должны были… Он же просто так в суд ездил… Поддержать своих… Он так говорил… Мама!
— Забрали! Только что! Увели!
Мы молчим.
— Когда его отпустят?
— Если приговор подтвердят… через пять лет… Мама замолкает. Не слышно даже всхлипываний.
Кажется, она просто онемела от ужаса. Я тоже молчу. Слёз нет.
— Прямо из зала суда взяли и забрали, — сказала мама чётко, — прямо в белом свитере. Господи…
Надо прояснить.
Папа всегда был в ладу с миром.
У нас в семье — разделение.
Мама с миром борется. Точнее, с его несправедливостями. Исправляет ошибки. Я от мира прячусь. Ирка — и борется, и прячется, и ладит. Когда что. На работе — борется. В учёбе — прячется. С Костей, своим бойфрендом, — ладит, конечно. Но вообще иногда и прячется. Это если ругаются.
Но папа…
Папа у нас всегда со всеми ладит. Даже с Костей. А это, между прочим, не так просто. Мама говорит, что, когда Бог создавал Костю, человеческий материал закончился, и пришлось использовать дерево.
— Ну уж, ну уж, — примиряюще говорит папа.
— Это ты из жалости к Ирке, — спорит мама, — она в него, как дурочка, влюбилась.
Но папа защищает Костю не из-за Иры. И не из-за самого Кости. Из-за себя. Потому что папа не переносит конфликтов.
— Знаешь, кто я, Муськин-Пуськин? — спрашивает он. — Я ручеёк. Любой камень обегу. И если надо — могу в землю уйти.
— Конечно, — ворчит мама, — это я у вас бульдозер.
— Ты двигатель прогресса, — говорит ей папа.
Он у меня мастер — найти такие слова, чтобы и человеку было приятно их слышать, и чтобы это было правдой.
Когда папа был маленьким, он был страшно мнительным. Если он делал себе бутерброды, то спрашивал у своего папы, моего дедушки:
— Папа, а мне хватит двух бутербродов, чтобы не умереть с голоду?
— Ты так хочешь есть? — спрашивал дедушка.
— Нет, но я же всю ночь не буду есть. Вдруг я за это время умру?
— Не умрёшь, — успокаивал дедушка, — двух вполне хватит.
Бабушка эту историю терпеть не может. Ей кажется, что она о том, как папа голодал в детстве. Но она совсем не об этом… Она о том, что папа был мнительным.