Небываев смеялся, с трудом обнажая больные десны.
А Олешек слушал, и песня казалась ему прекрасной.
Засыпали поздно, под влажно сиявшими звездами, а во сне бредили хлебом.
Наутро снова вставали и шли.
Целый день брели по болоту с лицами, закрытыми марлей. Устинкин задыхался, сбрасывал комарник. Его грузное тело не выносило лишений. Он отставал, шатался, рот его яростно чернел на искусанном лице. Ким, прихрамывая, вел его под руку.
На привале Устинкин сел на кочку. Ломило крестец и ноги. Глаза слезились, и слезы разъедали глубокие расчесы на скулах. Было больно прикоснуться языком к нёбу. Он засунул пальцы в рот, вынул зуб из ослабевших десен и положил его на ладонь. Потом поднес Небываеву и взял комиссара за грудь.
— Зачем ты отдал муку тунгусам? Мы все были бы сыты.
Олешек закричал. Партизаны бросились к Устинкину. Небываев остановил их взглядом.
Наступило полное молчание. Как в пропасть, все полетело в тишину — люди у костра, болото и сумрак над краем его.
И в этой необычайной тишине тайги и мари ничтожным звуком, не громче шороха упавшего листа, показался Олешеку голос комиссара:
— Какой же ты большевик, если за советскую власть потерпеть не можешь?!
Устинкин облизнул распухшие десны, выплюнул кровь и отошел.
Олешек пытливо и с уважением смотрел на красных.
Большевик! Что это за слово, которое заставляет человека забывать страдания?
Он обвел глазами каждого из русских. Он не узнавал их теперь. Одежда изорвалась в клочья, лица их обросли бородами, веки налились кровью, а губы сурово молчали. И никто больше не вспоминал о муке, отданной голодному стойбищу.
«Чего хотят они? Если в Аяне их ждет смерть, то зачем они идут ей навстречу? Если же там нет врага, то зачем они ищут его?»
Олешек обратил глаза и ладони к земле, спрашивая у нее ответа. Молчала трава, молчали кустики клюквы и мох.
Но как бы там ни было, Олешек ведет этих людей и должен о них заботиться. Он подошел к Небываеву, ткнул пальцем в свои десны и сказал:
— Надо, однако, искать черемшу[8].
Он ушел с одним ножом, оставив винчестер у костра, и вскоре вернулся, неся подмышкой пучок травы. Она пахла острей чеснока, листья же были широкие, как у ландышей.
— Ешь! — строго сказал он каждому. А Устинкину дал черемши вдвое больше. — Ты будешь здоров.
Олешек привел партизан на черемшовое поле. В тени широких листьев долго держалась роса. Казалось, и она пропахла чесноком.
Тут провели они полдня и двинулись дальше. Каждый нес на спине вместе с винтовкой огромную охапку черемши. Они ели ее, медленно шагая вперед.
Устинкин не жаловался уж на боль в крестце. Небываев не сосал кровь из десен. Но напрасно крепли зубы. Дрожа от голода, он пил воду из луж.
Снова вошли в ущелье. Поднялись, топча росшие по камням смолевки, и увидели охотника. Он будто скользил с обрыва и будто не двигался, прячась за вершину пихты, росшей под скалой.
Охотник был в дохе, в рысьей шапке и нагруднике из беличьих лапок. Голенища расшитых торбасов были подвязаны к поясу. Дуло кремневого ружья торчало над левым плечом.
Все разом остановились. Небываев крикнул:
— Эй, человек!
Пихта, колыхаясь, шумела, как тополь.
Олешек тронул комиссара за рукав.
— Он мертв и не может ответить.
Подошли ближе. Только тогда заметили, что к ногам охотника подвязаны лыжи.
— Он гнался по снегу за зверем и напоролся на сук, — сказал со страхом Олешек.
Партизаны взобрались на обрыв. Тут нашли они санки, которые тунгус берет с собой, когда уходит один далеко, надеясь вернуться с тяжелой добычей. Охотник стоял к ним спиной. Смерть настигла его на лету. Сук пробил ему грудь и торчал из спины сквозь доху. Пронзенный охотник висел на пихте, скрытой под обрывом. И лыжи его еще выражали стремительность. На санках лежал олений мешок для спанья, под мешком — чайник, котелок, берестяной турсук, полный сушеного мяса, истолченного вместе с кедровым орехом, и три ржаных лепешки.
В тряпочке Олешек нашел еще зубы диких оленей — счет убитых животных.
— Вот кто привел нас сюда, — сказал Олешек. — Он взял с собой все, чтобы итти по черной тайге, которая шумит вокруг всей земли и неба. Только чем он теперь нарубит веток для костра? Топор его остался в долине.
— Да, браток, — сказал повеселевший Устинкин. Он грыз заплесневшую каменную лепешку, слизывая с ладони крошки. — Долго твой топор будет дожидаться на осине хозяина, а хозяин на пихте — топора. Зря, выходит, я тебя послушался.
Олешек не взял бы у мертвого человека ни муки, ни мяса, даже если бы умирал с голоду. Но, глядя, как партизаны хлебали мясную похлебку и сила и радость возвращались на их истощенные лица, он подумал:
«Не правы ли они, когда берут у мертвых?»
Найденные припасы подбодрили всех. Еще на ужин осталось по горсти сушеного мяса. Стало легче итти. Миновали короткое ущелье и спустились в лесистую долину. Олешек повернул на восток. Размашистые лиственницы предвещали близость моря.
В небе стояли орлы. Чмокали белки над головами. Партизаны залпами расстреливали их и, как картошку, пекли на углях. Олешек грабил норки лесных мышей, набирая за раз по два полных кармана орехов. Шлялись медведи по сопкам, розоватым от листьев брусники. Вверх по ручьям прыгала через перекаты горбуша. Она уже озубатилась, истощилась в мелкой воде, и партизаны ударами ног выбрасывали ее на камни. Олешек палкой разгребал на берегу под хворостом кучи лежалой рыбы. Это медведи зарывали ее впрок, отгрызая голову.
— Близко тропа, — говорил Олешек.
И, бросая охоту, красные шли дальше.
Утром увидели первый след — траву, втоптанную олочем в землю. А через час услышали звон жестяной погремушки. Они рассыпались, цепью окружая этот звук.
По тропе шел тунгус на семи оленях. На переднем, положив шест поперек, сидела девочка. Олень гремел бубенцами, а девочка курила.
Тунгус, увидев людей, спешился и, взглянув на их лица, снял с оленя вьюк с мукой. Ему незачем было спрашивать, кто эти люди и чего они хотят.
Это был последний привал перед Аяном. Веселый привал! Устинкин месил тесто прямо в мешке с мукой. Олешек не успевал поворачивать на огне насаженные на палочки лепешки. Им не давали покрыться коркой и ели сырыми.
Насытились скоро. Потом сели у костра курить. Тунгус рассказывал странные новости.
— В Аяне — советская власть, — говорил он, косясь на синий дым своей трубки. — Она пришла по Лене, Алдану и Мае, чтобы накормить наш край. Она пришла с товарами, и имя ей — Холбос[9]. А в бухте напротив Аяна стоят японские солдаты на корабле, остром, как мыс Некой. Кого стерегут они, не знаю.
Со слов тунгуса Небываев не мог уяснить себе истины. Он велел задержать его, увел отряд с тропы и, безоружный, отправился один на разведку.
Аян открылся перед ним на плоском берегу, прижатый к сопкам огромной бухтой. Отсюда, как храм, был виден японский миноносец.
Небываев нес свою усталость, словно груз на спине. Останавливался, вздергивал плечи, опускал голову.
Он вернулся к вечеру с человеком, обутым в ичиги из дымленной коровьей кожи.
Человек был коренаст и рыж. Он бодро сказал партизанам:
— Я председатель временного Аянского ревкома и уполномоченный Якутского комитета партии. Вы поступили хорошо, что не вошли в Аян. Это было бы вредно для советской власти. Мы с великим трудом доставили из Якутска товары, чтобы снабдить голодных тунгусов. Мы открываем первые советские фактории. Но орудия японского миноносца направлены на наши склады. Они не уничтожают их только потому, что считают товары собственностью Центросоюза, а не советской власти. Но японцы получили сведения от американской шхуны, заходившей в Удскую губу, что по берегу движется большой партизанский отряд. Они ждут вас. Им нужен повод, чтобы открыть огонь. Я выслал вам навстречу по аянской дороге якутов, чтобы остановить вас. Они дошли до Джуг-Джура, никого не встретив. Это к лучшему. Силы наши пока неравные.
Вы — большевики. В силу данных мне партией полномочий я предлагаю отряду немедленно уйти в глубину тайги, обогнуть Аян по сопкам и, выйдя на нельканскую тропу, направиться в Якутск. В двух днях пути от Аяна вас будут ждать на тропе олени и припасы…
Кончив свою речь, человек задумался, и вместе с ним задумались остальные. Еще было светло. Голубые аянские ели бросали широкую тень. Олешек глядел на пепел, вспухавший, как пена в котле.
Небываев сидел рядом, обхватив колени и подняв голову. Тонкие струпья покрывали его потрескавшиеся руки. Небольшие карие глаза смотрели ясно из-под распухших век. Взгляд был полон готовности как угодно отражать удары врага: голодом, усталостью, оружием.
Он поднялся.
— Товарищи, собирайся дальше!