— Я тебе, сволочь, морду разобью. Вон отсюда!
Абрикосов попятился к двери. У Арнольда Викентьевича вдруг затряслись плечи. Он прикрыл лицо рукой, и из горла его вырвался звук, похожий на хриплый лай.
Я бросился в коридор, чтобы разыскать Севастьяна Петровича, но его нигде не было. Так, без нашего начальника, и закончился день в канцелярии.
Я взял извозчика и поехал в далекий Кузнечный переулок, где жил Севастьян Петрович. Пролетка остановилась около кирпичного домика с геранью на окнах. Я осторожно постучал в «парадную» дверь. Вышла маленькая круглая старушка и озабоченно сказала:
— Болен он.
Но все же посторонилась и пропустила меня.
Севастьян Петрович с багровым лицом, с перевязанной полотенцем головой лежал на высокой деревянной кровати. Увидев меня, он смущенно поднял руку, чтобы снять полотенце. Я сказал:
— Севастьян Петрович, хотите, я его убью?
— Кого это? — не понял он.
— Абрикосова, сволочь эту.
— Господь с тобой! Стоит ли из-за дурака жизнь себе портить? Его и без того бог обидел, разума лишил, — Севастьян Петрович помолчал и снисходительно улыбнулся. — Что поделаешь, разболтался господинчик. Отец у него коммерсант известный, живет по правилу «нашему ндраву не перечь», ну и сын с такими же замашками, хоть и получил образование в самом Петербурге. — Он опять мотчал, вытер полотенцем лицо и спросил — Ты по делу ко мне или так?
— И по делу, Севастьян Петрович, и так. Но, видно, поидется отложить разговор до поры, когда поправитесь.
— Ничего, говори, не смертельно болен. Говори.
Мне жалко было старика, но боязнь, что темные силы и на этот раз одолеют Павла Тихоновича, заставила меня не посчитаться с болезнью. Я рассказал, что знал. Севастьян Петрович слушал и вздыхал.
— Что ж тебе посоветовать? — сказал он, как мне показалось, уклончиво. — Пусть твой Курганов напишет нашему секретарю официальный запрос, почему до сих пор… — Он не договорил и махнул рукой. — Да нет, нечего из этого не выйдет: не захочет он обострять отношения с судьей Понятовским, сошлется на какую-нибудь формальность…
— Севастьян Петрович, в чем же дело? — воскликнул я, терял терпение. — Почему они не передают жалобу, почему?! Я уверен, что вы знаете… Не доверяете мне, да?..
— Что же я могу знать, — забормотал старик. — Ничего я наверняка не знаю… А наше дело — держать язык за зубами… Это, брат, суд: зацепят тебя — и вертись на крючке до смерти. — Но тут старика вдруг прорвало. — «Почему, почему»! — сердито закричал он. — Потому, что ждут другого состава судей!.. Чувствует Понятовский— неправильно решил дело, ну и опасается, что мировой съезд отменит его решение. А попадет дело к приятелям Понятовского — те не подведут.
— Так это же подлость! — крикнул я в свою очередь.
— Считай, как знаешь, — буркнул старик.
Домой я шел в том тяжелом состоянии, которое не раз овладевало мной и прежде. Мне все казалось гадким, омерзительным, бессмысленным, мучительно противоречивым. Я старался связать концы с концами и приходил в отчаяние, не находя ответа на мучившие меня вопросы. А вопросов было тысячи, они сверлили мой мозг, мою душу. Чтобы впасть в такое состояние, нужен был толчок. А тогда уж нахлынут вопросы за вопросами. Таким толчком сейчас был мой разговор с Севастьяном Петровичем. Я знал, что это человек с мягкой, деликатной душой, неспособный отвечать на зло злом, робеющий перед всяким проявлением наглости и хамства. Как же мог он отдать всю свою жизнь службе в таком нечестивом учреждении, как суд? Разве не лучше было бы пахать землю или таскать в порту мешки с мукой? Или вот священник, который приводит в суде людей к присяге: он же знает, что суд — это наказание, сопротивление злу, как же он может помогать этому суду, если Иисус Христос учил: «Не противьтесь злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую. И кто захочет взять у тебя рубашку, отдай ему кафтан»? Или, например, доктор Корнеев: он читает в коммерческом клубе публичные лекции на темы: «Альтруизм и эгоизм», «Свет и тени нашей жизни», с горечью говорит о Беликове и Ионыче— как же может он предупреждать через горничную своих пациентов, что за визит следует платить не меньше трех рублей? Или местный поэт Карпинский: в стихах, которые печатает наша газета в воскресном приложении, он воспевает «тихие струны светлой души» и «белые венчики голубиц-невест» — как же может он обзывать в ресторане официантов хамами и требовать, чтобы они называли его «ваше высокоблагородие»? В чем же смысл жизни вообще, если все так пошло, гадко, мелко и запутанно, если тех, кто против этого восстает, кто пытается все это распутать, ссылают в тюрьмы, казнят?
На другой день я опять пошел к Севастьяну Петровичу. Круглая седенькая старушка сказала, что «у Севушки температуры, слава богу, сегодня уже нет», и проводила меня в «зал». Севастьян Петрович сидел у окна, в глубоком кресле, с книжкой в руке. Длинный халат, пышные волосы и большая борода делали его похожим на нашего соборного дьякона. Он снял очки и кивнул на книгу:
— Мучитель. И героев своих вымучивает, и читателя, и самого себя. Истинный мучитель.
— О ком это вы? — спросил я.
— О Достоевском. Великий был писатель, но страшный. Вот не могу дочитать его «Преступление и наказание». Терзатель душ человеческих.
Занятый своими мыслями, я тут только заметил, что все стены комнаты были в книжных полках.
— Вы много читаете? — спросил я.
Он показал рукой на книги.
— Все читал. А иное и по два-три раза. Мельникова-Печерского люблю: «В лесах» да «На горах». Обши-ирное чтение!.. В зимние вечера только подливай в лампу керосину. Соловьева Всеволода Сергеевича с большим увлечением читаю. «Жених царевны», «Сергей Горбатов», «Юный император» — одно интереснее другого. А «Камо грядеши?» Сенкевича Генриха! Я своей Настасье Петровне даже вслух читал. На десять вечеров хватило. Сейчас «Ниву» с приложением получаю. А выйду на пенсию, времени свободного прибудет — тогда можно и «Родину» выписать. К «Родине» тоже интересные приложения дают.
— Севастьян Петрович, вот вы перечитали сотни книг, скажите, в чем же смысл жизни? — с болью в голосе спросил я. — Зачем мы живем? Зачем вы, прожив такую большую жизнь, исписали в суде пуды бумаги?
Севастьян Петрович вскинул голову, в его маленьких добрых глазах я увидел испуг.
— Ты… ты меня про это не спрашивай, — прошептал он побелевшими губами. — Я про это не знаю… Я про это знать не хочу…
И, конечно, я больше не спрашивал. Мне стало ясно: старик с его доброй душой сделался книголюбом потому, что «Жених царевны» и «Камо грядеши?» отвлекают его от страшных мыслей, зачем он истратил полвека на писание решений неправедных судей.
Некоторое время мы сидели молча.
— Вот что, — сказал он, вздохнув, — приведи-ка сюда этого частного поверенного… ну, который писал жалобы Курганова. Иорданский, что ли? Может, что-нибудь придумаем.
Возможность вывести судебное дело Павла Тихоновича из тупика, хотя бы даже и чуть наметившаяся, сразу взбодрила меня. Я тотчас же отправился к Павлу Тихоновичу. Вместе мы обошли с полдюжины трактиров, пока в самом шумном из них, с музыкой, звоном посуды и пьяным гвалтом, не обнаружили стряпчего в компаний подвыпивших людей, обутых в гигантские, с широким раструбом сапоги. Узнав, что его ждет у себя Севастьян Петрович, стряпчий, бородатый человек с морщинистым испитым лицом, сказал:
— Севастьяна Петровича я уважаю и немедля отправляюсь к нему. До свиданьица, господа рыбаки. Спасибо за угощение. Будьте благонадежны: ваше дело — в шляпе… виноват, я хотел сказать, в баркасе. Так будет верней. Пошли.
Павел Тихонович вернулся в свою мастерскую, а я повел стряпчего в Кузнечный переулок. Сиплым то ли от водки, то ли от многоговорения голосом он рассказал мне по дороге с десяток анекдотов из судейского быта, чрезвычайно схоже изобразил нашего секретаря, когда тот провозглашает: «Суд идет!» — и под конец попросил у меня взаймы до четверга тридцать копеек.
К Севастьяну Петровичу в дом он вошел один, я же остался ждать снаружи. Когда переулок погрузился уже в сумерки и жители выходили из калиток и закрывали окна ставнями, стряпчий окликнул меня:
— Где вы тут? Ведите меня обратно в трактир. Я остро чувствую, что недопил. — Был он в самом радушном настроении. — Чудный старик, чудный! Какая душевная чистота!.. На месте бога я взял бы его живым на небо и вручил ему ключи от рая. Чудный, но… наивный. До глупости наивный, извините меня за откровенность. Он собственноручно написал: «Дело по жалобе Курганова на решение суда седьмого участка в съезд мировых судей не поступало». Написал и посоветовал отнести сию справку Чужеденковым репортерам. Вы их знаеге? Нет? А Чужеденко? И Чужеденко не знаете? Так что же вы тогда на свете знаете? Чужеденко — это редактор нашей газеты. Когда он знакомится с важным лицом, то говорит всегда так: «Представитель прессы, редактор местной газеты Козьма Денисыч Чужеденко». Ходит в черной бархатной куртке, носит бородку, золотое пенсне и притворяется либералом. А у Чужеденко есть два репортера: один длинный, как фонарный столб, и зовется в народе «Иноходец», а другой короткий, как чугунная тумба в порту, и зовется «Мопс». Оба тоже в бархатных тужурках, но весьма заношенных, и оба заикки. Весь день рыщут по городу, добывают материал под рубрику «Местная хрогика» и «Происшествие». Чудное зрелище, когда они встречаются на улице. Иноходец, глядя с вышины вниз, спрашивает: «Т-т-ты от-от-откуда?» А Мопс, в голову кверху, отвечает: «С-с-с-с пожара. Склад дот-т-тла сгорел. А т-т-ты?» — «А я из с-с-суда. На д-д-десять лет законоп-п-патили». Оба они берут у нашего достопочтенного Севастьяна Петровича материал для судебной хроники и зарабатывают по пятаку за строчку. Вот наш старик и думает, что если я расскажу им о странно пропавшей грамоте и покажу справку, то в погоне за пятаками репортеришки немедленно тиснут в газете пять или шесть строчек: дескать, предстоит интересное дело, но почему-то долго не разбирается!.. Святая наивность!.. Так Чужеденко и пропустит заметку, хоть в малейшей степени бросающую тень на Прохорова! Чужеденко ведь не только редактор, он еще и владелец типографии. А у кого, в какой типографии заказывает Прохоров всевозможные бланки для своей конторы? В типографии Чужеденко. Вот и подумайте, юноша, рискнет ли наш редактор навлечь на себя неудовольствие такого выгодного заказчика. Черта с два!.. Он скорее… — Но тут стряпчий вдруг остановился, хлопнул себя ладонью по лысому черепу и оторопело сказал: — Постой, постой… Так ведь Прохоров теперь печатает бланки в типографии Мараховского, а не у Чужеденко. Еще на прошлой неделе я видел проспект прохоровского пароходства, отпечатанный у Мараховского. А если так, то Чужеденко с радостью подложит Прохорову за это маленького поросенка! Ай да старик! Мудрейшая голова! А я-то наивным его посчитал! Скорее, скорее в бильярдную! В этот час там всегда Мопс с Иноходцем сражаются!