Тебе вообще-то не повезло, сказал Герка, вздохнув. — Лучше бы не в «а», а в «б» или в «в» тебе попасть. Хотя, вздохнул, с другой стороны, какая разница?
Я молчал.
Ведь, например, наш Коряга, понизив голос, объяснил Рыбкин, настоящий вор. Ты только никому, понял?
Мои глаза, кажется, совсем округлились, пока я слушал Герку. Слушал и всё понимал. И Рыбкину даже сочувствовал, потому что абсолютно ясно становилось, что отказаться от косалки со мной он не мог. И страшно мне было. Ведь Герка и всё другое мог выполнить любую другую команду.
Словом, Коряга был во взрослой банде, и эти бандиты использовали его для всяких дел. Я уже и раньше слыхал, как это делается. Подходит, например, пацан ко взрослому и говорит: «Дяденька, дай закурить!» Ну а тот обязательно какую-нибудь грубость произносит, дескать, мал ещё, пойди-ка пососи соску. Тогда пацан начинает плакать, нарываться, к примеру, материться всяко, чтобы взрослый его толкнул или ударил, и в этот миг выскакивают взрослые бандюги, будто бы заступнички, ну и этого взрослого бьют там, грабят, ножом пыряют.
Коряга возле станции живёт, вот там они и шуруют, — уточнил Рыбкин.
Верно! Возле станции полно милиции, железнодорожников в форме и вообще всякой охраны навалом, но именно там, в улочках, прилегающих к вокзалу, то и дело творились грабежи и убийства это каждый в нашем городе знал.
— Ну а Щепка? — спросил я.
Этот просто перед Корягой выдрючивается, недовольно произнес Рыбкин, хочет с ним по корешкам быть, но тот мужик хитрый, вроде, Рыжего одобряет, но это так, потому что в одном классе быть приходится. Мало ли — пригодится.
Да, вот такие выходили новости.
Он же старый, Коряга-то! спохватился Гер-ка. Два раза на второй год оставался.
Это потом, когда станешь взрослым, два года разницы пустое дело, совсем не отличишь. А в четырнадцать, да если ты ещё и жогаешь на каждой перемене, будто заядлый курильщик… Может, от этого курения-то Коряга и не рос, а был такой же, как все мы.
Ну а теперь поговорим на политические темы.
Был я, конечно, пионер. Впрочем, все были пионерами в нашем детстве за исключением ребят из сильно верующих семей или таких, как Коряга, который за пять первых классов уноровил остаться два раза на второй год.
В бывшей моей начальной пионерство было красивым, почётным, желанным — нашивки на рукаве, барабанный бой, печатный шаг, громкие голоса: «Рапорт сдал!» — «Рапорт принял!».
Следует, кроме того, заметить, что в пионеры нас принимали, когда шла война или же сразу после неё, и наше детское осознание войны, страданий, победы все действующие в стране системы накрепко привязывали к имени Сталина, к партии, комсомолу и пионерам. Думать как-нибудь по-другому не то чтобы возбранялось, а было совершенно невозможно. Портреты, бюсты и статуи Сталина провожали нас с детства на каждом шагу, и мы так к ним привыкали, что совершенно, ну нисколечко их не замечали, как не замечает человек мебели в своем доме так она привычна. И наше пионерство было тоже чем-то неодушевлённым — может, как нарядные занавески в комнате. Сначала они нравятся, бросаются в глаза, эти красные занавески, а потом к ним привыкаешь, вот и всё. В начальной школе это привыкание выглядело хотя бы внешне культурным, а в мужской… Ну, судите сами.
Я вернулся в класс, отсутствовав месяц с хвостиком, и, ясное дело, забуксовал. Учителя оставляли меня после уроков, занимались дополнительно, чтобы я догнал класс, особенно усердствовала Зоя Петровна — как-то она поглядывала на меня слегка виновато. Учителей было много, но, скажем, ботанику я одолел с налёту, да и всё остальное тоже, но было три предмета, где я просто запурхался — математика (алгебра и геометрия), русский язык и ещё господи прости, французский.
Словом, вместо пяти уроков у меня каждый день оказывалось шесть, семь, а то и все восемь. Ну и воспаление лёгких всё-таки не фунт изюму, крепенько, видать, измотало меня, так что я совсем доходил.
Плюс Рыжий Пёс.
Он, может, денёк только и пожалел меня. Наутро опять меня щелбанами донимать принялся.
Не думайте, что я так спокойно говорю об этом, потому что смирился и сломался. Впрочем, может, и сломался, и смирился, но всё-таки не так, как поначалу, потому что теперь у меня был дружбан Гер-ка Рыбкин, и хотя он не мог по-настоящему противиться Женюре, кое-когда меня защищал. Говорил Рыжему:
— Подожди, атаман! Или:
— Ну хватит, босс!
Почему такое американское выражение — босс, спросите вы? Да потому, что, как известно, нашими союзниками на войне были американцы, и кое-какие приветы из-за океана достигали и нас, грешных. Например, американская тушёнка в банках с маленькими ключиками, пристёгнутыми к ним. Надеваешь такой ключик прорезью, которая в нём есть, на жестяное ушко, прижатое к банке, начинаешь крутить, полоска железа сворачивается на ключе в пружину, а пред тобой открывается аппетитная, в слезах, ветчина, ёлки-палки! Или яичный порошок — тоже американское изобретение. Кто бы мог подумать, что яйца можно сохранять и довольно надолго? А они научились — превращали их в порошок, пожалуйста, залей водой, но ещё лучше — молоком, и на сковородку — омлет получается, пальчики оближешь.
Так что слово «босс» было в ту пору — в мальчишеских, ясное дело, кругах шутливо-уважительным, и Рыжий Пёс от таких обращений млел и таял, оставляя меня до следующего приступа своей жестокой страсти.
Но кроме щелбанов было в нашу пору ещё одно средство подавления и морального уничтожения — резинки.
Из трусов или им подобных нательных предметов вынималась резинка, которая расщеплялась на тонкие нити, по краям которых выделывались петли для пальцев. А пули «отливались» из обыкновенной бумаги. Скатывается кусок, точно тесто, для прочности надо слюной смочить, прокатить несколько раз по парте, вдвое согнуть — и готово!
Так вот, в пятом, шестом и даже седьмом классе — в восьмом только, кажется, избавились мы от этой затяжной кори — народ ходил вооружённым резинками и пулями, и дело доходило до полного безумства. Ладно, в перемену, но и прямо на уроке жители «Камчатки», обитатели задних парт, выцеливали впереди сидящих и лупили по затылкам. Да как больно! Ну а передние — ведь на шее глаз нет осатанев от боли, разворачивались и пуляли назад — на сей раз норовя попасть в лоб, в щеку, в подбородок, а то и в глаз.
Сложная и жестокая, доложу я вам, велась перестрелка. Сидевшие впереди объединялись в пары или даже тройки, а то и вообще в целые отряды, потому что уцелеть в этой войне поодиночке было совершен но немыслимо. А так кто-то один караулит, косит одним глазом назад, обнаруживает стрелка, даёт знак, и передние лупят по врагу залпом.
У такой стрельбы свои правила, чаще всего они совершенно не совпадают со школьными, потому что, стрельнув, задний боец легко может укрыться от ответа, прикрыв голову книгой, портфелем, а то и вообще нырнув под парту. Поэтому передние должны среагировать быстро, изменить позицию, выбравшись в проход или даже вскочив на сиденье. Но это хорошо, когда учитель спиной к классу, а если лицом? Если учитель даже лицом стоит, а выстрел оказался точным и тяжёлым, народ, бывало, сходил с ума и, не страшась двоек, записей в дневнике, учительского крика, устраивал минутное побоище по всем правилам психической атаки, с громкими криками, вроде:
— Ах ты, падла!
Ясное дело, немного времени потребовалось и мне, чтобы с помощью Герки вначале вооружиться, сделать дома запасы бумажных пуль — аж полные карманы, — а потом и отточить снайперское мастерство. Но поначалу и тут я был неумехой, — а слабым, неопытным, неумелым и честным, зарубим на носу это вновь, достается всегда больше и горше, — так что я опять оказался жертвой. Затылок мой был изжален вражескими пулями, когда учителя отворачивались, я делал себе искусственный воротник из распахнутого, корочками наружу, учебника, отчего хлопки были смачные и громкие, при этом иногда попадало по пальцам, и я не всегда мог удержаться от отдельных междометий и даже целых реплик, которые помимо моей воли становились всё менее цензурными.
Накануне знаменательного политического события в моей судьбе я просто дошёл до ручки. На дополнительном уроке Француз против всяких правил грохнул мне пару, и я до полночи зубрил спряжение глагола «хотеть» — я хочу, ты хочешь, же вулю, тю вулю, — не выспался, опоздал на урок, ненамного, правда, был сильно обстрелян врагами, а за минуту до пионерского сбора рыжий тиран прямо в упор вмазал влажноватую пулю по моему затылку. Боль была адская, я не выдержал, и слёзы рванулись из меня; обхватив голову, я упал на парту и закрылся руками, а Герка сказал громко этому идиоту:
Слушай, штурмбанфюрер, хватит издеваться!
Где он только взял это словечко?
То ли оттого, что Рыбкин выступил громко и явно возмущённо, то ли потому, что название он применил явно фашистское, а война только что кончилась, и такой клички, если она прилепится, никто не желал, Щепкин вдруг неожиданно сказал: