По ночам, когда выключали свет, все ребята сразу умолкали. Только Комарик изредка пищал, да кто-нибудь всхрапывал. Один только я не мог уснуть. А засыпая, кричал, и, значит, просыпался.
Раз в неделю, по выходным, я полдня прятался под одеялом. Это был родительский день, и к нам приходили взрослые.
К Молодчику приезжала мать и приносила овощи — всякие там огурчики, помидорчики. Приговаривала, чтобы он ел и что в овощах полезные витамины, которые помогут вылечиться.
Видно, она кивала Молодчику на меня, говорила, что и меня надо угостить, а он отвечал:
— Не лезь к нему!
К мальчишкам, которые лежали, тоже никто не приходил. Их бросили, как было известно. А Пискуна навещала его тётя. Она часто охала, причитала, кормила его с ложечки, долго отмывала, топталась, никак не уходила. Целых полдня. И я не мог дождаться, когда она исчезнет.
Я не любил, когда в палату приходит родня. Не верил я им. Те, кто не приходил, были правдивее.
Кому нужна беда? Да еще такая!
А сам ждал Батюшку. Но это было другое. Он ведь не только ко мне приходил. Ко всем нам. Всех обходил, всем говорил ласковые слова. Всем давал поцеловать свой большой золотой крест. И хотя лечил только одного меня, приходил-то он ко всем.
Он был посланник. Откуда-то. От кого-то. И сразу становилось тише. Спокойнее. Как-то легче.
Потом он занимался со мной — ввинчивал в меня иголки, протирал это место ваткой, от которой резко пахло.
Но ничего у него не получалось.
Только крест его, прикасаясь к ногам, вызывал странный озноб. И Батюшка, замечая это, повторял:
— Верь и терпи!
Но я всё глубже прятался. Под одеяло. В себя.
Терпеть я терпел. Но верить? Во что?
Молодчик мне повторил:
— Воюй, парень! Зачем-то жизнь нам дана? Даже такая.
Я пожимал плечами. Зачем такая жизнь?
— Нет, ты это брось! — говорил он. — Быть лучше, чем не быть!
И допрашивал:
— Тебе закат нравится? Когда солнышко заходит?
Я кивал.
— А рассвет?
Я снова кивал.
— А дождь? А снег? А ветер? Посмотри, как трясёт деревья? Листья рвёт! Ну а теперь представь, что тебя нет. И ты ничего такого не видишь. Это лучше?
Философ тоже. Как Бабушка.
Но где же она? И слёзы из меня лились сами.
— Нет, Мальчик, — говорил, увидев их, Молодчик. — Ты не слабый. Ты сильный. Только жизнь пока что как тяжёлый камень тебя придавила. Окрепнешь и отодвинешь этот камень.
Он вздыхал:
— Другому не бывать.
Добавлял потише:
— Нам другое нельзя.
Однажды ночью мне приснился порог. Даже порожек.
Когда я сполз с кровати и стал карабкаться к прихожей, был там порожек между моей комнатой и большой.
Он меня оцарапал. Я это едва заметил, потому что Бабушка кричала на улице.
И вот этот порожек приснился. Будто он совсем шершавый. Колючий такой. И я ползу через него, к нему тесно прижимаясь зачем-то.
Мне неприятно, меня как-то жжёт, мне даже больно, но я обязательно должен ползти.
Я почему-то знаю, что, перебравшись до пояса, мне больно не будет. Дальше — нечувствительно. И я терплю. Ползу, обдираясь. Причем больно не только животу, плечам, рукам, но и спине тоже. Будто сверху такой же шершавый порожек. И по бокам. Словно пролезаю я через какой-то плохо обработанный деревянный ящик.
Но вот начинаются ноги. И боль не проходит. Больно моим ногам. Со всех сторон. Будто я не через ящик пролезаю, а через мешок, набитый стеклянной крошкой.
Я терплю, но мне всё больней и больней. Будто кожу мне потихоньку сдирают. И всё моё тело горит.
Я просыпаюсь.
Но оно горит по-прежнему.
Я поворачиваюсь и сажусь.
И тут я вижу, что дверь в нашу палату раскрывается.
У нас — темно, а там, в коридоре, ярко горит лампочка, и она освещает сверху фигуру Батюшки.
Он стоит, раскинув руки, широкие рукава его чёрной одежды почти закрывают дверь, и на его груди сияет золотой крест.
Я медленно, точно зачарованный, спускаю ноги с кровати. Не отвожу взгляда от Батюшки.
Мне непонятно, почему он там остановился. Почему не входит. Да и зачем пришел, ведь сейчас ночь, и палата спит.
Так — я знаю — не полагается.
Но Батюшка не входит. Там же, в коридоре, он отступает в сторону. И я вздрагиваю: в дверях стоит Богородица. Она была за Батюшкиной спиной.
Всё сияет. А мой наставник Молодчик спит и ничего не видит.
Я протягиваю руки и беру его костыли, приставленные к тумбочке.
Я не умею ходить на них, но зачем-то беру в руки.
Я в ужасе. И в восторге.
Краем глаза я смотрю на маленькую иконку, которую Батюшка повесил мне на тумбочку, и понимаю, что здесь что-то не так. Богородица на картинке — в золотой одежде. А та, что стоит в дверях — в серебряной.
И тут всё во мне вспыхивает.
Я хватаю костыли, подтягиваюсь, вскакиваю на ноги, и делаю первый шаг.
Я опираюсь на свои ноги, и вновь, как во сне, боль, будто молния, пронизывает меня. Но я одолеваю её. И делаю следующий шаг, передвигая костыли.
И кричу:
— Мне больно! Больно!
И тогда женщина, стоявшая в коридоре, летит ко мне. Я не вижу, как она передвигает ноги, и думаю, что она летит. Серебряное её одеяние становится обыкновенным, правда хрустящим, и, прикасаясь к нему, я понимаю, что это мокрый плащ.
Прозрачный плащ, мокрый от дождя! Потому он и блестел, и серебрился под лампочкой в коридоре.
— Мне больно! — кричу я.
И Батюшка кричит из-за спины Мамы:
— Ему больно!
И Мама кричит, обнимая меня:
— Слава Богу! Ему больно!
А я ору изо всей мочи:
— Мне больно!