Он похлопал себя по карманам, потом полез в нагрудный карман к Тенякову, достал оттуда «Беломор» и закурил. И снова стал глядеть. Потом он заметил, что я гляжу вместе с ним, усмехнулся и подмигнул мне.
— Что, победительница, — сказал он, — нгавится?
— Очень.
— То-то.
И, помолчав, спросил меня:
— Ну как было в лагере? Хогошо отдохнула?
— Спасибо, — вежливо ответила я. — Хорошо.
Наверное, я сказала как-то не так, потому что директор поглядел на меня внимательно, а потом отвернулся и стал глядеть куда полагается.
А я стала разглядывать в зеркальце Тенякова. Мне было видно, что Теняков недоволен тем, что мы с папой сидим с ними в машине. Он молча правил, и только желваки ходили у него под скулами.
Теняков был похож на Кирова. И одевался он точно так же, и когда говорил речи, то точно так же, как Киров на портретах, вскидывал вперед руку. Только непокорная прядь не падала у него на лоб, потому что пряди у него не было — Теняков был лысый. Или бритый. И он всегда говорил очень хорошие и интересные речи, только короткие. А дочка его Искра играла иногда с нами в Испанскую войну. Только с ней было неинтересно играть, потому что ей про что ни соври, она про все верит… Зато в старшего ее брата Кима я даже была чуточку влюблена. То есть влюблена в него была Вовина старшая сестра Мариша, а я уж с ней заодно тоже. Ким был курсантом летной школы и к нам приезжал в форме. И он тоже был похож на Кирова. Или, вернее, не на Кирова, а на Сережу Кострикова и очень нам нравился.
Директор снова обернулся к нам с папой.
— Гогдон, — сказал он, — хочешь выпить? Там у тебя под ногами. Четыге звездочки.
Теняков искоса чуть поглядел на него, но ничего не сказал.
— Ну-ну, — сказал директор, — можешь не тагащиться. Я уже вполне… А Гогдону почему, собственно, не выпить? Не поливать же догогу?
Но папа отказался. Директор не настаивал. Он закурил еще одну папиросу, дал папе… А потом спросил, пустив дым в зеркало:
— Гогдон… А как в лагере, жить можно в конечном счете? Не в пионегском, конечно…
— Как видите, я жив, — сказал папа.
И удивленно посмотрел на директора.
(Я тоже не поняла: про какой они лагерь говорят, если не про пионерский?)
— Что ж, — сказал директор, — это оп-ти-мис-тично…
— Валя… — сказал Теняков.
И замолчал.
— Вы что-то имеете сказать, сэг? — спросил директор.
И стало заметно, что он пьян.
Но Теняков больше ничего не сказал. Он сосредоточенно глядел на дорогу. И лицо у него было тихое и печальное. Мне в зеркальце были видны их с директором лица, и казалось, что молча они о чем-то говорят друг другу. И было странно, что наш усатый директор для Тенякова был просто Валя. И от этого я вдруг представила себе, что когда-то он тоже учился в третьем классе и, наверное, хулиганил, а учительница кричала: «Марголин! Выйди из класса!..» Вот про его сына Женьку я такое представить себе не могла; Женька, по-моему, так и родился с пятерками и со скрипкой.
Мы давно проехали и Кагальник, и Злодейскую и, наверное, уже подъезжали к Мокрому Батаю, и тут директор сказал — так, как будто они перед тем все время между собой разговаривали:
— На тгетьем с техникой завал. Пошлите туда кого потолковее.
Теняков кивнул и спросил:
— Проходу?
— Давай хоть и Пгоходу. — Директор вспомнил что-то смешное и засмеялся: — Ну, Пгоходиха вам даст жизни! Гогдон, — обратился он к папе, не оборачиваясь и глядя на него в зеркальце, — слыхал, как эта баба на пгошлой неделе огала у нас возле НИМИСа? «Нет! Вы мине скажите, на кого он женат — на мине или на комбайну?!»
И снова расхохотался.
— Кошмагная женщина! «Нет! Вы мине скажите, на кого он женат — на мине или на комбайну?!»
Я тоже хихикнула и поглядела на папу. Папа сидел выпрямившись. Он вежливо улыбался, и лицо у него было застывшее, такое же, как год назад, когда я чуть не наступила на гадюку в военведской роще и папа очень спокойным голосом говорил мне, чтобы я не двигалась и стояла неподвижно…
И я увидела, что и директор тоже видит, как папе страшно. Он отвернулся от зеркальца и стал смотреть вперед, на дорогу. И так мы ехали и молчали, и мне почему-то начало делаться так, как будто к нам в «эмку» подсел кто-то пятый и от этого теперь всем нам так нехорошо и тоскливо.
А потом директор сказал — и голос у него был спокойный и трезвый:
— Гогдон, вы лучше все-таки выйдите. На попутках доедете.
— Да, — пробормотал папа. — Я действительно боюсь, что ее укачало. Ее в машине всегда укачивает…
Это было вранье. И я видела, что все поняли, что это вранье. Но никто папе ничего не сказал, и я тоже.
И только перед тем, как выйти, папа на одну секундочку коснулся руки директора и тихо пожал ее. Тот слабо улыбнулся и тотчас же отвернулся, как будто и не заметил. Точно при этом Пятом ни говорить «спасибо», ни прощаться не полагалось тоже.
Не успели мы выйти, как «эмка» рванулась с места и укатила, а мы остались стоять на краю дороги под горячим, точно духовка, солнцем.
Папа молчал. Но взрослые всегда сердятся и молчат, когда наврут, и поэтому я тоже не заговаривала.
Сзади нас в канаве как ненормальные стрекотали кузнечики, а мимо, охлестывая пылью и не обращая внимания на папин поднятый палец, одна за другой проносились груженные зерном трехтонки…
Весь институт: и папа, и папины студенты, и другие преподаватели — все на уборке.
Но больше они гасят пожары. Горит хлеб. Это очень красиво. И очень страшно. Раскаленные суховеи секут лицо угольной пылью с Донбасса. Уголь и сажа скрипят на зубах, забиваются в нос, в глаза… Дышать нечем. По Верблюду ползут разговоры: «Вон они когда себя оказали…» — «Чикаются с ними. Взять за глотку…» — «Чего уж и ждать, когда…»
Дальше шепотом: «Да вы что?!» — «Ну, я вам говорю… Выявили…»
«Мне очень неприятно, но я хотел попросить вас… Это насчет Васи Силантьева. Вася — славный парень… Я, разумеется, в нем полностью уверен. Но все-таки скажите ему, вам это удобнее, Лев Маркович… Не следует ему столько спорить с Валюшей. Вы понимаете, о чем я… Валюша его любит, но вы ведь знаете, какая она у нас… бескомпромиссная…»
«Я, знаешь, — это говорит Вовка, — изобрел бы такое стеклышко, приложил к человеку потихоньку — и пожалуйста: сразу видать, шпион он, или троцкист, или советский… А так и не разберешь ничего».
Через неделю после того, как мы с папой ездили к невропатологу, от солнечного удара умер начальник политотдела совхоза Тимофей Сергеевич Теняков.
Это был день, когда было тридцать девять градусов, и за день вспыхнуло три пожара зараз — один на третьем и два на одиннадцатом отделении, и вихрем горячего воздуха унесло в жерло Васиного комбайна мою тюлевую бабочку, которую мы с папой купили в ростовском универмаге.
Вечером Теняков пришел с поля без фуражки и сказал, что фуражку он потерял. Он сказал, что у него болит голова, и велел Искре сбегать в поселковый за папиросами. Но не успела Искра добежать до калитки, как в доме что-то грохнуло, Искра вернулась и увидела отца, лежащего на полу, а рядом скатерть со всем, что на ней было, и опрокинутый чайник, из которого ползла лужа.
Белое солнце било в медные трубы оркестрантов. Смотреть на них было нельзя… Тот самый дядечка, который с судком и бидончиком шел мимо нашего столика, когда мы провожали Скейларда, стоял на грузовике, прикрывая затылок газеткой, и говорил речь: «Спи спокойно, дорогой товарищ! Нелепая смерть вырвала из наших рядов несгибаемого большевика и честного ленинца! Невозможно поверить…» Он говорил, а Теняков лежал в красном гробу возле его ног — строгий, с привинченным к груди орденом. А рядом на грузовике стояли похожий на Сережу Кострикова Ким, и маленькая глупая Искра, и заведующая библиотекой Нина Алексеевна — жена Тенякова. И у Искры было такое лицо, как тогда, когда мы ей пели: «Обманули дурака! На четыре кулака! А на пятый стуло…»
А я стояла в салюте со своим классом, смотрела на них, и перед глазами у меня было одно: как неподвижными спокойными глазами Теняков провожает мою злосчастную бабочку, проглоченную комбайном, а потом медленно снимает с головы белую свою фуражку, расправляет ее аккуратно и, оглядевшись по сторонам, засовывает в жерло комбайна.
Наша вожатая Ирочка Марголина оказалась — Герой. Оказалось, что она помогла Органам разоблачить и выявить подлинное лицо своего отца, который оказался врагом народа, подкупленным иностранной разведкой!
Вовина сестра — старшая пионервожатая Валерия — стояла у доски и рассказывала нам про этот замечательный Ирин подвиг и про то, как теперь мы должны гордиться своей вожатой, которая повторила подвиг Павлика Морозова!
Валерия читала нам из разных писателей о подвигах и героизме, а мы сидели онемевшие, ошарашенные немыслимым величием подвига нашей вожатой, сознавая собственное свое ничтожество и невозможность до конца осознать и восхититься им в той мере, которой он несомненно заслуживает.