— А начальник с начальницей?
— Начальники — господа. Их так и приказано звать — «Господин начальник».
— А как называют они нас — рабочих?
— Зовут они нас просто по фамилии: «Климов», «Петров», «Иванов», а чаще всего: «Эй, ты!»
— А кто лучше — мы или они? — допытывался Егорка.
— Лучше тот, кто больше трудится да хорошо относится к людям. Понял?
— Понял.
— Ну, а теперь ложись и спи. Разбираться до тонкости в таких делах тебе еще рановато. Вырастешь большой — увидишь и узнаешь как следует всех: и настоящих рабочих, и шантрапу, и больших господ. Спи!
Но не так-то просто было уснуть. Егорка долго еще лежал с открытыми глазами и пытался до «тонкости» разобраться, кто же все-таки лучше — мы или они.
Если, как говорит отец, лучше тот, кто больше трудится и хорошо относится к людям, то лучших людей на разъезде, чем рабочие в бараке, не найти. Работают они с раннего утра до темной ночи, никого не притесняют, ни над кем не насмехаются и на ребятишек не жалуются. Стрелочники и путевые сторожа тоже народ хороший, они тоже работают своими руками и ни на кого не набрасываются. Но почему же тогда рабочие живут не как самые лучшие, а как самые плохие? Нет у них ни хорошей одежды, ни обуви, ни дров, а ребятишки их в школе не учатся. Вот он — Егорка! Разве не мог бы он уезжать на пассажирском поезде в Протасовку и всю неделю учиться там в школе? Да он не только на пассажирском, на любом бы товарняке смог прокатиться. И учился бы не хуже Володьки или Тольки с Витькой. Ведь Володька не знал до школы ни одной буквы, а вот он, Егорка, уже знает две. А потом вот еще что непонятно. Если рабочие самые хорошие люди, то почему же они постоянно чего-то боятся, как будто виноваты в чем-то? Вон Гришкин отец, Федор Трофимович. Вернется с работы уставший, голодный, продрогший. Ему бы поесть надо да отдохнуть, а нельзя — в окно раздается голос мастерихи, Володькиной матери:
— Ты почему это, Федор, дров нынче не наколол?
Или:
— Иди скорее, воды наноси.
И Гришкин отец идет прислужничать.
А начальник Павловский! Он, начальница да Толька с Витькой, конечно, хуже других. Но почему же эти другие боятся их и работают на них: баню им топят, дрова колют, стайку чистят? Теперь вот Павловский начнет сживать со света отца. Придется им, наверно, так же, как Кусковым, перебираться на другой разъезд.
Ну и пусть — поедут, даже нисколечко не задержатся.
Решив переезжать, Егорка стал представлять все подробности этого события.
Погрузятся в товарный вагон. Корову и сено тоже затащат туда. Вагон прицепят к сборному составу. Когда поезд тронется с места, колеса заговорят обиженно: «Не хотим! не хотим, не хотим!», а когда разгонится, затараторят весело: «Так и надо, так и надо! так и надо!». Егорка будет смотреть в открытую на всю ширину дверь, кричать «До свиданья!» и махать рукой. Сначала проплывет станция. На перрон выйдет Федорчук, а из ограды высунутся Толька, Витька и Володька. Федорчуку Егорка крикнет: «До свиданья!» — и помашет рукой, а задавалам покажет кукиш. Нет — кукиша мало. В них нужно запустить камнем. Пусть знают. Потом, за станцией, появится казарма с маленьким окошечком и двумя тополями в палисаднике, а за нею — барак. Барак…
Тут Егорка вдруг вспомнил о Гришке и о всех своих товарищах.
А как же они? Ведь их не будет на новом разъезде. Не будет там и укромного места между шпал, где собирались они с Гришкой для интересных тайных дел, и веселой лужайки…
Нет, нет! Переезжать на другой разъезд нельзя. А как же быть?
Егорка заворочался, приподнял и снова опустил голову. Что же сделать такое, чтобы не уезжать из Лагунка?
Но этот вопрос решить было уже трудно: путались мысли, закрывались глаза, и все в избе — печка, стол, зыбка, окошечко — уплывало и заволакивалось мутной пеленой. Егорка повернулся лицом к стене, подтянул к животу колени и зажил иной жизнью, в которой не было ни снега, ни Фениных пимов, ни начальника Павловского.
Егорка не всегда сердился на зиму — выдавалось такое время, когда забывалось все на свете: и мороз, и снег, и то, что нет обуви, и Володька со своими дружками. Разве можно было обо всем этом помнить, окажем, в такие вечера, когда в доме устраивался «содом»? Так называла мать шумные игры.
«Содом» обычно начинался с игры в «три версты». Отец опускался на пол, становился на четвереньки и, усадив Петьку на шею, а остальных ребятишек на спину, отправлялся в дальний путь. Первую версту — от стола до порога и обратно — он плелся еле-еле. Седоки кричали «но! но!», хлопали в ладоши и били пятками по отцовским бокам. Вторую версту — от стола к окну и обратно — разгоряченная понуканиями «лошадка» проходила рысью. Седоки тряслись и качались, но в «седлах» держались пока довольно-таки крепко.
Третья верста таила в себе большую опасность, пролегала она как раз около нар — дремучего темного леса, в котором водились кровожадные волки. Почуяв волков, «лошадь» рвалась изо всех сил вперед и кидалась из стороны в сторону. Перепуганные седоки цеплялись покрепче кто за что мог: за гриву — волосы, за рубаху, за уши и даже за нос, обхватывали ножонками спину и неистово кричали. «Лошадь» взвивалась «на дыбы» — раз, другой, третий — и, в конце концов, ездоки, один за одним, с визгом и смехом, срывались и падали на пол.
Освободившись от «воза», отец поднимался на ноги, тяжело отдувался и серьезно говорил:
— Теперь я немножечко всхрапну, а вы смотрите — ни гу-гу.
Он клал на ящик полушубок, подставлял табуретку и ложился. Через минуту он громко вздыхал, храпел и бормотал.
Егорка и Мишка понимали, в чем дело — отец затевал новую игру. Они стояли в стороне и ждали. Ванька же с Петькой думали, что отец уснул по-настоящему, и так как им очень не хотелось прерывать веселье, то они пытались разбудить отца: трогали его за уши, дергали за волосы, а потом взбирались на него. Отец ворочался, стонал, но «проснуться» никак не мог. Тогда на помощь младшим приходили Егорка с Мишкой. Они тоже садились на отца и принимались выделывать всякие штуки.
Пробуждение отца всегда заставало ребят врасплох — и это было самым интересным моментом. С криком: «Ага, попались!» — он хватал их в охапку и устраивал «малу кучу».
— Хватит, довольно! — кричала на расшалившихся ребят мать, а отцу говорила: «Занялся бы с ними каким-нибудь тихим делом».
Было два тихих дела: слушать сказки и рассказывать побрехушки. Первым делом занимались на нарах. Отец разувался, садился в круг и начинал. Сказок он знал много и рассказывал их с выражением: волк говорил грубым голосом с завыванием, лиса — ласково, медведь — с хрипом, зайчик пищал.
Второе дело устраивалось на полу, и участвовали в нем одни ребятишки. Каждый участник знал наизусть и должен был поведать свою побрехушку: Петька — «про зайца белого и свинью», Ванька — «про девицу и Воробьеву жену», Мишка — «про шиворот-навыворот». Самый длинный стих — «про барана и попа с попадьей» декламировал Егорка.
Первым всегда начинал Петька. Он взбирался на табуретку, брался рукой за рубашонку и, картавя, лепетал:
— Заяц белый, куда бегал?
— В лес дубовый.
— Что там делал?
— Лыки драл.
— Куда клал?
— Во колоду-воеводу.
Свинья ходит к огороду,
Щиплет траву-лебеду,
Я в беремячко кладу.
Не успевал Петька закончить последнее слово, как Ванька начинал свой разговор с девицей:
— Девица, девица,
Где твоя водица?
— Нет моей водицы,
Я боюсь грозицы.
— Ты не бойся, девица,
Ни волка, ни грозицы:
Гроза — на болоте,
А волк на работе,
Он ямы копает,
Воду добывает
И тебе, девице,
Добудет водицы.
Переговорив с девицей, Ванька делал передышку и переходил к «воробьевой жене и старосте».
Воробьева жена
Пирогов напекла.
Воробей — за пирог,
Она скалкой его в лоб.
Он оскалился,
Пошел к старосте,
А у старосты
Три радости:
Сыновей поженил,
Потом снох схоронил,
Потом начал поминать
И ну сам околевать.
За Ванькой отводил очередь Егорка:
Поповы ребята
Горох молотили,
Цепи поломали,
Попу не сказали.
Поп осердился,
С полатей свалился,
Попадья у печи
Распрямляла плечи.
— Стой, поп, не вались!
Пироги уж испеклись.
Поп все же свалился,
Богу помолился,
Стал тушить свечи.
Баран из-под печи
С крутыми рогами,
С голыми ногами.
Попадья бежит, орет,
Свои волосы дерет.
А баран кричит,
Ногами стучит:
«Стой, баба, не беги,
Где там мои пироги?
С лучком, с мачком,
С пересыпочкой».
Игру заканчивал Мишка. Свою неправдушку он произносил не торопясь, нараспев: