Я глядел на мелкие волны реки и слушал, как плескалась у борта вода. И все мне казалось, что я скоро умру.
Я отвернулся от блеска этой холодной реки и побрел по палубе, отыскивая себе свободное место.
Я нашел его и сел, прикрыв усталые веки рукой.
Но вскоре какой-то хруст, похожий на громкое скрипение снега, заставил меня снова открыть их. Двое пассажиров, сидевших напротив на скамье, завтракали: ели огурцы с хлебом. Один из них держал на коленях корзинку, сплетенную из лыка, где, кроме огурцов и хлеба, лежали еще соленая рыба, сало и несколько пучков черемши, без которой ни один таежный житель не решается отправиться в путь.
Это были старатели. Я узнал их не только по острому запаху черемши, но и по их одежде, очень просторной, сшитой из синей китайской дабы. Ножи, которыми они чистили огурцы, были тоже старательские, из тяжелой якутской стали, узкие и острые, как шила. Таким ножом можно заколоть оленя или одним взмахом распороть брюхо медведю, вставшему на дыбы.
Запах хлеба и сала заставил меня содрогнуться всем телом. От голода снова закружилась голова, и снова я закрыл глаза. Но запах еды от этого только усилился. Я вскочил со скамьи, подошел к баку и напился холодной воды. Потом снова сел на свое место, глядя прямо в лица старателей.
«Неужели, — думал я, — они не предложат мне поесть?»
Но старатели продолжали громко грызть огурцы, не замечая моего взгляда. Тогда я спросил их:
— Знаете ли вы Максима Горького?
Они удивились. Оба перестали есть и, подумав секунду, ответили:
— Слыхали, паря, как же.
— Ну то-то, — сказал я, строго посмотрев на их огурцы и хлеб. — А хотите, я вам прочту его книгу? Ничего, вы ешьте, а я вам буду читать.
И я начал читать. Голос мой порою затихал от слабости, и горло сжимали спазмы, но я долго читал им дивную повесть о великой судьбе и страданиях Алексея Пешкова.
Когда же я кончил и посмотрел вокруг, то удивился глубокой тишине и молчанию.
Старатели сидели задумавшись, опустив глаза и руки, и ножи их, с которыми они никогда не расставались, были тоже опущены вниз.
Молчали и другие пассажиры, слушавшие меня, молчал, задумавшись, и юркий человек, на которого давеча указал мне чиновник.
Старатели, наконец, подняли головы, и один из них, постарше, сказал мне:
— Друг, побереги эту книгу для нас.
— А куда вы едете? — спросил я.
— Куда все едут, — ответил он и показал в ту сторону, откуда наплывали на нас горы, холодный ветер и леса.
— Что вы будете делать?
— На рыбные промысла наймемся, а не то в тайгу подадимся, на прииска, золото рыть.
Я не знал ничего: ни как роют золото, ни как ловят рыбу — и сказал без всякой надежды:
— Не возьмете ли вы и меня с собой?
Старатель посмотрел на меня с недоверием: я был мал ростом и тощ. Но все же он потрогал пальцами мои мускулы, чтобы узнать, есть ли хоть какая-нибудь сила в руках.
Её было очень мало.
Старатель вздохнул. Но, заглянув в мои голодные глаза и потом в книгу, лежавшую у меня на коленях, он молча протянул мне на острие ножа кусок сала и пододвинул корзину с хлебом.
— Прости, друг, — сказал он, — до того не догадался. А теперь ешь. Ешь хорошо, — повторил он, — и побереги эту книгу для нас. Будем вместе артелить.
И в эту ночь я лег на палубу сытый и был сыт на другой день и на третий. Я нашел в этих людях друзей, с которыми потом в тайге, в партизанских отрядах, провел счастливый год.
Но этой дорогой для меня книги мне не удалось сохранить.
Мы приехали на место дня через два, под вечер, и ночевали в городской ночлежке, стоявшей под горой, у самой реки. Даже с порога можно было слышать, как подмывает берег вода, как журчит она, стекая с камней и глины. И на полреки падала тень от горы.
В самой же ночлежке ничего не было слышно: так громко плакали дети, ютившиеся вместе с женщинами в дальнем углу.
Я лег на нары рядом со старателями и заснул, положив под голову книгу.
Проснулся я утром от холода. Тужурка, которой я вчера укрылся, моя прекрасная тужурка из дорогого сукна, валялась на полу возле нар. А книги не было. И нигде не было видно юркого человека с хитрыми глазами, ночевавшего рядом со мной.
До самого полудня вместе со старателями искал я эту книгу.
Мы ее не нашли. Но часто потом вспоминали о ней, где бы мы ни были: в гиляцких ли стойбищах или в тайге у костра, когда вокруг нас вставала ночь.
И один из старателей говорил:
— Вор-человек. На что польстился! Ведь душу из нас вынул.
А другой, постарше, отвечал:
— Что вор, то верно. А что польстился, — значит и ему она была нужна.
1937
Если тебе только тринадцать лет, дорогой читатель, и ты учишься уже в ремесленном училище и даже совсем недавно выбран старостой первой группы «Е», то жизнь доставляет тебе немало всяких радостей.
Например, радостно было теперь Пете Саламатову рано утром вбежать прямо с Садовой на школьный двор, стесненный новыми домами, и увидеть знакомый подъезд в глубине под тяжелой аркой, и убедиться в том, что старые стены училища по-прежнему стоят на месте и что их никто не унес от него, пока он ночью спал в общежитии на Стромынке. Радостно было теперь, после утренней линейки, впереди всей группы войти в цех и, услышав хриплый от курения, но всегда ободряющий голос мастера Дмитрия Тимофеевича, не медля и не торопясь, как настоящий рабочий, подойти к своему месту, вправить деталь в станок, вовремя включить его, и увидеть вдруг могучее вращение колеса, и услышать покорный звук металла под неумолимым резцом, и углубиться в этот звук, как в песню, и знать, что ты не разрушаешь мир, а создаешь его, что с каждым днем, как колос, зреет твое мастерство, а за стенами училища огромная страна, что зовется твоею Советской родиной, ждет уже тебя с нетерпением, как мать, и любит твои детские, еще не обученные руки.
Это было очень приятно для Пети, так как иной матери, что ждала бы его к себе, у него не было ни в родном селе Боровом, откуда он пришел в училище, ни в другом далеком месте.
Приятно было Пете и сейчас, в этот зимний белый вечер, не бегом, а шагом идти по Садовой улице и думать о том, что никому другому в мире, как только ему одному, вся группа в тридцать мальчиков поручила купить подарок подшефному катеру «Ремесленник».
Катер этот, конечно, не простой, на котором ездят в воскресенье по Московскому морю ловить щук в канале. Катер этот носит на себе три грозные торпеды и плавает далеко, по Черному морю, которого Петя никогда не видел.
Но разве важно это, если он видит его в своем воображении? Он видит отлично живых, красиво оперенных птиц над голубой водой и две высокие волны, поднятые стремительной силой мотора. Это они скрывают стальные борта, и нос, и палубу катера от взоров вражеских кораблей, дымящих за пределами горизонта. Но зоркоглазый, маленького роста капитан, очень похожий на Петю, стоит впереди на носу, весь мокрый от брызг, и неотступно смотрит на запад, где синей чертой, словно лентой на карте, отмечены нерушимые границы советских вод и суши.
А вражеские дымы все ближе.
Петя зорко следит за ними и вдруг издает долгий, нарастающий свист, похожий на вой, на пение летящего снаряда, — звук, уже давно знакомый ему, и громко восклицает:
— Есть! Цель накрыта! Сказано — ближе не подходить!
Но тут Петя вспоминает, что он уже не маленький, чтобы разговаривать самому с собой вслух. Он отмахивается от собственного воображения, как от налетевшей осы, и быстро шагает дальше по Садовой улице.
Ах, Садовая, Садовая! Может быть, вот этой старушке, что идет навстречу Пете, она кажется обыкновенной улицей, которую в часы «пик» бывает опасно перейти. Но для Пети лучшей улицы в мире нет и нет места прекраснее ее на свете.
Когда идет дождь, она черна и блестит, как река под звездами. По простору ее, залитому асфальтом, точно смерчи, проносятся автомобильные бури. Столбы белого света стремительно бегут мимо глаз, то внезапно дробясь и сокращаясь в лужах, то вытягиваясь до самого дальнего перекрестка.
Когда тепло и сухо, она манит в даль, чуть прикрытую копотью, что висит над невидимыми заводами.
Когда ночь, огни ее, затмевая звезды и луну, озаряют небо снизу.
Хороша она и под снежком, вечером, когда огромные дома проплывают мимо Пети, как освещенные эскадры кораблей. И шум, бессонный шум величайшей столицы, ударяясь в стены и окна, проникает в самое сердце Пети и остается там навсегда.
Когда он станет мастером, он будет жить на Садовой.
А пока он только шагает по ней, не вынимая руки из кармана, где лежат общественные деньги. Кулак его так крепко сжимает их, что не только ладонь, но даже кисть руки, несмотря на мороз, слегка влажна от пота.
Есть от чего вспотеть. В руке зажата немалая сумма — сорок пять рублей шестьдесят копеек — совершенно новенькими деньгами.