Вот мы с дедушкой и снарядились в путь. Шли долго ли, коротко ли, а почитай два месяца: вышли мы с деревни в апреле, аккурат после Пасхи, как только земля немного обсохла. Добрались до реки Сухоны, сели на пароход и побежали вверх, к Архангельску. Был июнь, но холодный ужасно, с ветром и дождем. Волна по реке шла с пеной, и ветер навстречу водяную пыль нес. Ехали же мы внизу, на палубе, – там все странники грудились, – и хотя от машины тепло шло, но дул неистовый ветер по бортам и так прохватывал, что дедушка мой простыл вскоре.
Кашлял он сильно, дрожал и закатывался, но сперва все крепился, а потом уж и сил не стало, сидеть даже не мог. И ссадили нас тогда в городе Великом Устюге. Был тогда, кажись, Духов день, колокола в городе звонили, и пока дедушку в больницу на дрогах везли, он все крестился, улыбался радостно, хоть уж и глаз не открывал.
Полежал он в больнице три дня, а на четвертый помер, и остался я совсем один… Денег при нем нашли что-то рублей пять, еле на похороны хватило. И вот похоронил я его, вернулся назад к сторожу больничному Софрону, который приютил меня на ту пору, залез на печку и заплакал неутешными слезами. А и было же от чего плакать! Матушки нету, батюшка в Маньчжурии, дедушка помер, один я остался на свете, а было тогда мне десятый годок… И началась поэтому вскорости моя трудовая жизнь.
Сторож Софрон сходил куда-то и вот этак через неделю велит мне сапоги обуть и ведет к шкатулочному мастеру Цыганкову. А город Великий Устюг, надо вам сказать, всегда знаменит был замками, да шкатулками, да чернью по серебру.
Привел меня Софрон к мастеру, просит:
– Вот, Петр Иваныч, сирота, возьмите, будьте так добры, к себе в ученики…
Поглядел тот на меня, бороду заскреб, вздохнул. Потом блюдце чаю выпил, сахар из рота обратно на стол выложил.
– Шибко мал, – говорит. – Ну, а так оставь буди на недельку, посмотрю, что с него будет.
Остался я у Цыганкова, стараюсь изо всех сил угодить ему, летаю стрелой, в глаза смотрю. Прошло дня четыре, послал мастер за Софроном, повздыхал и говорит:
– Хотя мал, за дело принимается хорошо. Беру его на пять лет мальчиком, бесплатно, но на всем готовом – содержание и одежа.
И началась тут для меня настоящая выучка и жизнь тяжелая и сиротская. Раньше ведь как учили? Теперь всё: и ремесленные, и ФЗУ[1] – два года проучился, разряд дают, и вот ты уже самостоятельный рабочий, и дорога перед тобой открытая. Раньше же далеко не то было, и сперва немалые годы просто в услужении побудешь, прежде чем тебя к мастерству подпустят. А мастерство у Цыганкова было редкое и на любителей художественности.
Делал он шкатулки изумительные, и во всех музеях есть ныне его работа. Первое дело в шкатулках были замки. Шкатулка – это вам не горшок какой-нибудь, а хитросплетение мастерства, и посему в замке обязательно должна была заключаться какая-нибудь хитрость, и делали замки с секретами. Были мастера, которые необычайно искусные шкатулки делали, в коих заключалось до десяти различных секретов и музыка. Чтобы когда ключ поворачивали, звон приятный стоял на разные голоса. Все отверстия – и самые замки, и секреточки, куда ключи ложились, – все было закрыто фигурными щечками на пружинках и подогнано заподлицо. Для того чтобы щечки отскакивали, надо было надавливать в разных тайных и вовсе гладких поверху местах.
А еще прелесть была в том, что шкатулки сверху обивались не простой жестью, а специальной – с «морозом». «Мороз» же делали особые мастера, поскольку дело это требует большого искусства и не у всякого рука играет и в голове фантазия есть.
Для «мороза» жесть подогревали и в горячем виде пропускали через расплавленное олово. Потом наполняли водой брызгалку и брызгали на горячую жесть, после чего по остывшей жести водили заячьей лапкой, смоченной в царской водке. И получался «мороз» наподобие узоров на стекле. Это был простой, белый «мороз». А для желтого – жесть покрывалась чистым масляным лаком. Потом ее сажали в печь, и выходил золотистый «мороз», как солнце вечернею порою.
Цыганков, хоть мужик грубый был, бородатый и краснопалый, но работал дивно и неестественно. Подмастерье ему из березовых плашек заготовлял основу – стенки и крышку выпуклую – и шкуркой обдирал и шлифовал. А Цыганков придет в мастерскую, фартук наденет, Богу помолится и садится. Сперва молча работал, а после петь начинал, без слов, а так: «го-го-го» да «го-го-го» – разливается, молотком постукивает, жесть кроит, загинает, замочки вставляет. И вот как пустит по крышке, вроде как у сундучка, переплеточку выпуклую, да набоечки кружевные вырежет, да к уголкам приспособит, да слюды слоистой подложит, да повертит крышку перед собой так и сяк, гвоздиками прихватит, полюбуется, тюкнет там и сям – ну просто царская вещь! А потом по нутру начнет выкладывать бархатом алым или атласом, да ключи полировать, да замки пробовать – звон стоит и сверкание, а на стол поставит шкатулку готовую, ну знаешь же, пустая она, а на вид такая кубышечка тяжеленькая, что так и кажется, будто золотом наполнена: тронь ее – и запоет густым плотным голосом.
Но, как я сказал уж вам, к ремеслу меня не допускали, а обязан я был все черное делать, всякую тяжелую работу. Бывало, ведер пятнадцать воды в день натаскаешь для прополаскивания железа, а потом грязную воду обратно вынесешь. Тут же скажут и дров наколоть и опять же с реки воду – на чай.
Помню, пошел я как-то за водой под вечер, прорубка во льду маленькая была, воду черпали ковшиком. И вот обледенел у меня ковшик, вывалился из рук и утонул. Прихожу домой, дрожу, плачу: ковшик утонул! Хозяин руками всплеснул, нахмурился, посопел и говорит:
– Как хочешь доставай!
Было это в субботу; думаю, завтра спозаранку встану, пойду доставать. Лег я спать, только уснул, вдруг как кто толкнул меня, проснулся и стал ужасаться, как это я ковшик достану. Утром встал затемно еще, пошел на реку. Пальтишко снял, рукава загнул, шарю в воде, пальцы так огнем и горят. Место неглубоко было, а дна никак не достанешь. Пришел пустой домой.
– Что, достал? – хозяин спрашивает, не забыл.
Сделал я из проволоки крючок, опять пошел. Достал наконец и как обрадовался! А цена-то ковшику двенадцать копеек была.
Через год работы мне прибавилось. До того нянька была, потом ее рассчитали, и пошел весь дом на меня. В воскресенье встанешь часа в три утра, всю медную посуду вычистишь – два самовара, поднос, рукомойник, два таза, подсвечники, кастрюли… Раньше была в почете медная посуда – чтобы всегда чистая была. На всю чистку уходило часа три. Все спят, разбудишь их, позевают, походят по дому, пойдут к обедне. А я тем временем дров принесу, в печку складу, самовар наставлю, постель у хозяев заправлю, пол подмету. Они с обедни придут, чай начинают пить, а я иду во дворе снег чистить. Напьются хозяева, зовут:
– Поди, малой, чай пить!
После я с хозяином на рынок иду, таскаю за ним кошелку, а кошелка пудовая – на всю неделю накупали. С рынка ворочусь, опять дрова колоть на неделю, на реку за водой ходить. Настанут сумерки, спать хочется – нет мочи, а хозяйка говорит:
– Поди, малой, в амбар, муки насей!
А насыпка тяжеленная, наложишь в решето муки побольше, хватишь рукой, а мороз, мука холодна, так руки и рвет! Потом хозяева отужинают, отправляются в гости. Меня с детьми оставляют: старшим – три года и два, младшему – семь месяцев. Побольше – тех укладешь, маленького сидишь качаешь в люльке. Омочится, возьмешь распеленаешь, молоком напоишь, кашкой накормишь.
Это все в воскресенье, а в будни дни еще должен был я хозяину на работе помогать. И вот живу у них год, другой, вижу: нету мне спасения, задавят они меня работой – как пьяный хожу и соображать плохо стал, наподобие дурачка. Шел мне тогда тринадцатый год, только был я маленький очень и худой – совсем худо рос. И задумал я бросать это дело и уходить.
Вспомнилась мне родина милая – со Смоленщины я родом, – какие у нас там поля. Вспомнилась деревня, как по вечерам печки топят да скотину с лугов гонят, и заныло у меня на сердце. Написал я тогда же письмо домой, поплакался и вскорости получаю ответ от батюшки: радуется очень, что меня вновь обрел, домой зовет и денег выслал на проезд. Пишет, что давно с Маньчжурии воротился, только в ногу раненный, и живет дома, сапожничает по-прежнему.
Духом собрался я, разузнал у грамотных людей, как мне на Смоленщину подаваться, купил билет на пароход, поплакал немного, простился с хозяином и поехал домой.
Ох, и велика же и длинна жизнь наша! Чего только не перемыслишь с детства и до старости, куда только не кинешься, чего не навидаешься, – но если заложен в тебе родовой корень и определен тебе путь к мастерству и труду, то и станешь навек, как отцы и деды наши были, потомственным мастером.
Дедушка мой по отцу сам был донской казак родом. В 1812 году попал он на фронт к атаману Платову и дошел до самого Парижа. Человек он по всем статьям был отчаянный, ухарь, крестов и медалей за храбрость нахватал уйму, а один раз пришлось ему так, что спас он жизнь офицеру своему, поручику, по фамилии Озерищев.