Я выбежала и увидела — там, где дорога шла на подъем, — двух конных милиционеров и очень бодро шагающего между ними Мумеда Юнусовича. Руки у него не были связаны, и я стала уверять себя, что все-таки, может быть, папа и прав и все еще кончится хорошо. Я было попыталась бежать за ними, но глина под ногами была размокшая, я сразу же увязла и поняла, что мне не догнать его.
Дождь снова начал накрапывать. Потом перестал. Я стояла и смотрела вслед до тех пор, пока они не исчезли из виду. И тогда я повернулась и пошла к Саадат.
…Сын Саадат — толстый, оплывший мужчина с сонно-отрешенным лицом наркомана молча взял у нее из рук узел, а потом тот, который несла я, положил их на дно лодки, протянул ей руку, и Саадат отплыла, улыбаясь мне сквозь слезы из-под снежно-белого своего платка.
Канал был тихий, прямой и черный, серебристые ветки джидовника свисали в него, и лодка скользила по беззвучной черной воде, точно ладья Харона.
Сын Саадат-апы служил смотрителем на канале, и она переселялась в его семью жить, потому что Мумед Юнусович уже был осужден и отправлен на фронт, в штрафную роту.
Автабачекского сельсовета больше не было. Теперь это был Пахтаабад. На дверях китобханы и сельсовета висел замок. Тот самый, амбарный, который еще при Тамарке украшал мой шкаф с книгами.
Акбара вылечили. И теперь он уже сам совместно с Абуталибом и другими шакалами подхихикивал белому, как недопеченная булка, новому властителю Автабачека. А математик Саид Алиев сладостным голосом пел им изумительные свои песни.
Я теперь работала в поле. Выполнить норму мне так и не удавалось. Но это было и не важно, потому что хотя дед Юсуф и починил тандыры и что-то в них пек, но все это куда-то девалось и хлеба не выдавали уже давно. Но в поле все-таки какую-то баланду варили, а по ночам, прежде чем лечь, я шастала по чужим огородам и садам, и папа ни разу не спросил меня, откуда я это приношу. Однажды, когда шел дождь и я поэтому была дома, он попросил меня отнести Каюмову в школу листок с отчетом. В школе сейчас ничего не делалось, кроме отчетов. Я пошла. По рассеянности я забыла постучаться к директору и, войдя, увидела между окном и тумбой стола гору лепешек. Часть из них, та, которая была снизу и ближе к моим ногам, была уже заплесневелая. Каюмов вспыхнул. Я повернулась и вышла из кабинета. Он вышел следом за мной.
«Чего тебе?» — спросил он.
Я молча сунула ему бумагу и выскочила вон, чтобы не видеть нашего прекрасного, как юный принц, директора среди груд наворованного им у школьников хлеба.
— Папа, — сказала я вечером, — уедем отсюда. Немцев уже гонят. Поедем домой.
— Во-первых, гонят, но еще не прогнали, — ответил папа. — А во-вторых, на кель шиши мы с тобой уедем? Ты усвой… Ты знаешь, кто мы? Мы — нищие.
Он лежал на диване и курил. Он теперь так почти все время лежал. И даже ничего не читал.
— Мы… кто? — спросила я обалдело.
— То, что ты слышала.
Я похолодела.
— Кто тебе это сказал? Это тебе Каюмов сказал, да?!
— А что, разве он не прав? — усмехнулся папа.
Я стояла и глядела на него, не зная, что ему ответить. И вот тут меня наконец пробрал страх. С самого того утра, как увели Мумеда Юнусовича, и до этой минуты я жила точно зажмурившись, и это мне помогало. Но теперь страх все-таки нашел ко мне дорогу, и я увидела все таким, как оно есть.
Молчаливых сборщиц в очереди к нагло оглядывающему нас мордатому весовщику с простреленной левой рукой.
Полные печали глаза беременной Гюльджан, некрасивой, с пятнами на щеках, со страхом глядящей на мужа в те минуты, когда он ее не видит.
И трагические глаза вдрызг пьяного, хохочущего Рашида. Стонущего на ходу великана Мансура с почернелым от голода лицом и опухшими, слоновьими ногами. И его деловитых зеленобровых дочек, пробегающих мимо с таким видом, будто отца уже и не существует больше.
Ловящую ртом воздух, седеющую на глазах Нону над могилкой Вовы, умершего потому, что на эпидстанции не стало хинина.
И дедушку Садыра, такого, каким я видела его сегодня на пустыре возле его хибары. Когда мне показалось, будто это валяется тряпка. Но это был он, еще живой. Но глаза у него были стеклянные, а слюна текла изо рта, и он был сложенный, точно из него вынули позвоночник и в нем нет ни одной кости…
И я поняла: все! Надо увозить папу, пока не поздно. Как угодно: зайцем, пойти воровать… Наворовать еды и уехать. Или, как учил Мурад, пойти в Андижан и накупить в обоих кинотеатрах с утра побольше билетов. На все деньги, какие есть. А вечером их продавать по десятке. А если по восемь рублей, так раскупят за десять минут.
Мурад теперь не заходит к нам. Знает, наверное, что мне уже рассказали про то, как мать ударила его по щеке. Это случилось на их последнем свидании перед ее отправкой в лагерь. Мурад сказал ей, что лучше бы она послушалась Акбара Юнусовича, чем такое, как теперь. И Фарида ударила его…
Это ничего. Я все равно расспрошу его про кинотеатры и как все лучше сделать. Он мне объяснит. И за три дня я накоплю, сколько надо на дорогу. Даже если и за неделю, тоже ничего. И мы с папой уедем отсюда.
Через два дня я пошла в Андижан. Я шла долго и очень проголодалась. Справа от дороги на поле росла репа. Я оглянулась — кругом никого видно не было. Я скатилась вниз, свернула в поле, но только вырвала первую репку, как услышала оклик. Я выронила свою добычу и обернулась.
В первую минуту мне померещилось, будто это наш Умиленный-Убеленный. Очень медленно — нога за ногу — я подошла ближе. Ничего хорошего для себя я от него не ждала…
Но это оказался совершенно незнакомый старик. Маленький, сгорбленный, он стоял на краю дороги, освещенный закатными лучами. Рядом с ним, прислоненный к придорожному тутовнику, стоял его полосатый мешок-хурджин. А на пожухлой траве был расстелен платок, и на нем аккуратно разложены поломанная пополам лепешка и две горсти урюка.
— Утир, кыз, е[15], — царственным жестом указывая на угощение, сказал старик.
— Спасибо, — пробормотала я нерешительно. — А вы?
Он, покачав головой, улыбнулся беззубым ртом и показал на солнце.
Тогда я вспомнила, что сейчас ураза — пост. И что раньше чем солнце зайдет ему есть нельзя. Я сказала:
— Я тоже подожду.
Старик кивнул. Он сидел тихий, сосредоточенный. В эту минуту он уже не видел меня. Он смотрел на солнце. Оно медленно опускалось за поле с репой, которую я только что пыталась расхитить.
Горы на горизонте были золотые, а тени от ботвы и тутовых деревьев — длинные и лиловые. И дорога была лиловая.
И хотя она совсем не была похожей на ту, размокшую от дождя, на которой я стояла в то страшное утро, увязнув в грязи и уже поняв, что вижу Мумеда Юнусовича в последний раз в жизни; или на ту, по которой мы шли с Саадат с узлами на головах; ни на маминого Гобему, с его тоненькими тополями и бурыми холмами вдали, на которые мы глядели с ней вместе; или на ту — ночную, по которой меня мчал в неизвестную жизнь кентавр, — сейчас мне казалось, будто все это одна и та же дорога. Но одно я уже знала твердо. Что когда-нибудь придет день, и не знаю еще как, но я сумею ее нарисовать.
Солнце село. Горы сразу же погасли, стали сине-лиловые, почти черные. И только вершины их еще золотились.
— Алла, бисмиля ирахман, ирахим… — молился старик.
И мы принялись за трапезу.
Имеется в виду картина «Дорога» голландского художника XVII века Гобемы.
Умерла. Все умерли (узб.).
Ладно, товарищи! Вот главный передовик! (узб.)
Начальные слова любовной песни. Дословный перевод: «Я тебя хорошо вижу» (узб.).
Вы понимаете мой вопрос? (англ. искаж.)
Да (англ. искаж.), не понимаю (узб.).
Персонаж немецких сказок, уведший детей из города игрой на флейте.
Подождите немного, Сайдулла-ата, уважаемый (узб.).
Ладно, товарищи. До завтра (узб.).
Фарида-апа — очень хороший кладовщик! Зачем нужна ревизия? Плохо, плохо… (узб.)
Ничего (узб.).
Герой (узб.).
Сильно нелестное узбекское выражение.
Дураки (узб.).
Садись, девочка, ешь (узб.).