Сергей Заплавный
Мужайтесь и вооружайтесь!
Съезжая изба Тобольского воеводства рублена в две клети. В одной разместилась писчая братия под началом подьячего Ивана Хапугина, в другой — большой сибирский дьяк Нечай Федоров. У каждой клети своя крыльцовая дверь. Третья соединяет избу изнутри.
— Звал ли, Нечай Федорович? — отворил ее со стороны общей палаты письменный голова Василей Тырков.
— Тссс! — осек его громкоголосие Федоров. — Умри покуда!
Он стоял в глубине просторного хоромца у распахнутого на Троицкую площадь окна. Никого рядом с ним не было.
Тырков недоуменно замер: чего ж тогда умирать? Однако недоумения своего не выказал. Тссс — так тссс…
Ожидая, когда Федоров вспомнит о нем, Тырков уже более внимательно оглядел хоромец. Все в нем просто и просторно. Посредине — добела выскобленный стол, на нем стопка деловых бумаг, серебряный каламарь с чернилами и пучок писчих перьев в берестяном стакане. По бокам стола — широкие лавки, обитые синим сукном. На стенах искусно рисованные ландкарты Сибири и Московии. По одну сторону от двери — печь, украшенная зелеными изразцами, по другую — решетчатый одежник с крюками из меди. В красном углу икона Спаса Вседержителя.
Повернувшись к ней, Тырков осенил себя размашистым крестом.
Федоров по-прежнему безмолвствовал.
«Ну и пусть, — рассудил Тырков. — Стало быть, важная мысль ему в голову залетела. Боится ее потерять. Даже в лице переменился. Посмотреть, так сам на себя не похож».
Федоров и впрямь преобразился. Ласковое майское солнце смыло рябинки с его серого болезненного лица, распушило окладистую бороду и редеющие волосы, наполнило синевой подслеповатые глаза, устремленные куда-то ввысь, за окно, в поднебесные дали. И читалась в них вовсе не отрешенность озабоченного государскими делами человека, а скорее озорное любопытство пожилого дитяти.
Тыркова тоже любопытство прошибло: «И чего ему там увиделось?»
Неслышно ступая, он перебрался за спину худого долговязого Федорова и проследил за его взглядом.
Ну вот, все и разъяснилось. Наискосок, на шпиле воеводского терема, примостился большой пестрый дятел. Его красное встопорщенное верховым ветром подбрюшье полыхало в желтых солнечных лучах. Короткий хвост слился с потемневшим от жары и влаги древком шпиля. Голова настороженно поворачивалась то вниз, то вверх. Выждав несколько мгновений, дятел пустил короткую дробь, затем другую — уже подлиннее и позамысловатей. А третья у него и вовсе трелью прозвучала — самому искусному барабанщику на зависть.
«Заядлый птах, — уважительно подумал Тырков. — И как его только сюда занесло? Тобольск, чай, не в тайге поставлен, а на высоком Чукманском мысу. Здесь поживиться особо нечем. Да и людновато…»
«Хотя, — набежала следующая мысль, — дятлы зря не летают. Не иначе как шашели в теремном дереве завелись. Шпиль точно менять надо. Заодно и верха перебрать».
А дятел знай себе барабанит.
А Федоров знай себе глядит.
Тут Тыркова и осенило: «Так они же родня! Не случайно Нечая Федоровича к этому краснопузику потянуло. Ведь что такое дятел? Это прежде всего несокрушимая голова и бесконечное усердие. У других от такого усердия голова бы отпала, а у них только крепчает».
Кому как не Тыркову истинную натуру Нечая Федорова знать? Ведь судьба их не сейчас свела, а зимой далекого, как эхо, но не стершегося и до сих пор из памяти сто третьего года [1]. Нечай в те поры одним из подьячих Посольского приказа был, а Тырков — конным казаком сибирской крепости Пелым. Может, и не сошлись бы они близко, не задержи тогда приказной заворуй Мотяш Мыльник жалованье пелымским казакам, пригнавшим в Москву ясачный обоз с пушниной, а заодно плененного Тырковым на бою сына немирного вогульского князьца Аблегерима Таганая. Положенные казакам деньги Мыльник успел в росты пустить, а им стал завирать, что деньги те в приходную книгу по недосмотру верхних чинов не записаны, стало быть, и по расходной статье пройти не могут. Надо сперва нужной записи добиться.
После, когда выяснилось, что все это наглая увертка, Мыльник без зазрения совести на других приказных стал вину перекладывать: это-де они у него из короба с казенкой деньги без отписок брали, с них и спросить следует. А те руками разводят: какие отписки? какие деньги? Или того нахальней: отписки и впрямь были, да мы их потеряли, теперь и не вспомнить, какие в них суммы значились. Ну, словом, круговая порука. А казаки тем временем вконец прожились, голодовать стали. Тут-то Нечай Федоров и показал себя. Казакам он харчами по-братски помог, а сам злоупотреблениями Мыльника и других крючкотворов занялся. На том случае не только казаки, но и высшее начальство Нечая Федорова заметило, а заметив, отправило в Сибирь обзор югорским и сибирским делам делать, предложения по их улучшению составлять, опыта набираться. Следуя через Пелым, новоиспеченный поверщик [2] Тыркова с собой в Тюмень и Тобольск взял, а оттуда в Березов, Сургут, Тару. Сначала давал лишь сопроводительские поручения, а когда узнал, что Тырков грамоту самоуком постиг, стал доверять ему разборку деловых бумаг, по душам на всякие отвлеченные темы беседовать. Вот и привыкли они друг к дружке, натурами сошлись. Звал его Федоров с собою в Москву, да не захотел Тырков менять вольные просторы на кремлевский муравейник. Не по нему, знать, приказная служба. На том и распрощались.
Не раз после Тырков ругал себя за то, что не последовал за Федоровым в царь-город. В Сибири ведь тоже служба не сахар. Даже если дослужишься до чина сына боярского [3], как Тырков за поимку Таганая Аблегиримова и прочие заслуги дослужился, легче не станет. Воеводы, дьяки и головы здесь каждые два года меняются. Есть среди них государского склада люди, но и временщиков немало. У них одна забота — побольше для себя и своего прожорливого семейства от несметных сибирских богатств урвать. Эти за версту чуют, кто в их ряды затесался — природный дворянин или казацкий выскочка под вид Тыркова. Ни Божии, ни человеческие законы им не писаны. Берут себе все, что плохо лежит, а больше того у служилых и ясачных людей вымогают. Терпеть их неправды мочи нет. Тырков и не терпит. За то на него всякие неприятности и сыплются.
Москва всем городам мать — белокаменная, златоглавая, хлебосольная, словоохотливая. В ней каждый день праздник. Не зря же люди в нее со всего света стремятся. Но главное, Нечай Федоров в ней большим человеком стал — вторым дьяком приказа Казанского и Мещерского дворца, к которому сибирские дела из Посольского приказа перешли. За его спиной, как за каменной стеной. Он тоже наверх из низов выбился. Не мешало бы у него выдержке и уму-разуму поучиться, опыт жизни перенять.
Однако время переменчиво. Нынче Москва — скопище людских бедствий. Год назад, чтобы подавить восстание ее жителей, наемники польского наместника Александра Гонсевского холодной рукой выжгли город. Вконец порушенный и разграбленный, он и сегодня, по словам очевидцев, не поднялся еще из руин. А Нечай Федоров вот он — за дятлом завороженно наблюдает, будто более важных дел у него в помине нет. И Тырков рядом. Словно не расставались.
А ведь не померкло еще в памяти то время, когда Москва казалась им столпом вселенной — так она была светла, нарядна и могущественна. Поляки, шведы и прочие иноземцы вели себя на ее улицах чинно, как и подобает гостям. Приезжие из российских глубинок ломали шапки перед кремлевским златоглавием. Торговые площади кипели многолюдием, а посады умелой и слаженной работой. Никто тогда и подумать не мог, что всего через три года это великолепие станет стремительно гаснуть, помрачаться, приходить в упадок. Толчком к сокрушению всего и вся стали неостановимые дожди и ранние морозы, обрушившиеся на Русию летом сто десятого года [4]. Они сгубили урожай на корню. Не вызрели хлеба и на следующее лето. Сибирские воеводства голод тогда обошел, зато много народу на московской стороне выкосил. И все из-за того, что перекупщики, о Боге забыв, цены на зерно до небес подняли. Голод ожесточил низы, стал рушить опоры, которые поддерживали порядок в государстве. Народ возопил о справедливом государе. А кремлевские верхи вместо того, чтобы подставить плечи под закачавшиеся опоры, стали их раскачивать. Вкупе с польским магнатом Юрием Мнишеком сотворили они из беглого чернеца Гришки Отрепьева лжецаря Дмитрия, помогли ему с войском разбойных казаков и польских наемников войти в ослабевшую от голода и духовной разладицы Москву. Так вот и выросла из природного бедствия кровавая русская смута. Она охватила все сословия, и нет ей ни конца ни края.
У всего своя мера. Расстояния принято измерять локтями, саженями, верстами; время — годами, веками, тысячелетиями, а чем измерить глубину смуты, затмившей Русию?