Осмотрев монету с обеих сторон, Тырков взвесил ее на ладони. Не легкая, но и не тяжелая — в самый раз. Это Тушинский вор Богдашка Шкловский, а за ним и псковский Лжедмитрий-Матюшка-Сидорка принялись отбивать монеты не только из серебра, но и из золота, да не в четыре полушки весом, а больше. Смотрите-де, как мы богаты и в то же время бережливы. На одну золотую копейку столько же материала уходит, сколько на десять серебряных. После того золотые копейки чеканились и на Московском Денежном дворе. Но Пожарский остался верен серебряной, не порченной новым весом. Каждую мелочь учел…
— Ну и как, подсказала? — поторопил Тыркова с ответом Нечай Федоров.
«О чем это он? — не сразу понял Тырков. — Ах да, о копейке». А вслух подтвердил:
— Еще бы. Не копейка, а целое послание. Шлите-де нам не только мягкую рухлядь, сборные рубли, гривны, алтыны, но и всякое серебро для Денежного двора. На сей счет у меня кой-какие соображения уже промелькнули. Осталось их обмозговать.
— Вот и мозгуй, Василей Фомич. Но не дольше завтрашнего утра. Ты у меня за сбор серебра отвечать будешь. Начни с Катырева. Он обещал почин сделать. Заодно людей в отряд себе набирай. Из них потом лучших в Совет Пожарскому дадим. Я тем временем мягкой рухлядью займусь. А Хапугина с его подручниками пятую деньгу с пожитков, промыслов и торговых дел тобольских жителей собирать поставлю. Хорошо бы, конечное дело, и с прочих сибирских городов добровольные вклады взять — с тех хотя бы, через которые путь твой ляжет. Разумею, Тюмень, Туринский острог, Верхотурье. Да и Пелым успеет навстречу выйти, коли воевода того захочет… Как бы там ни было, а грамоты наперед я нынче по тем крепостям отправлю. Вот и видно будет, у кого какая совесть — за отчину ты живешь или за свою копейку.
— Так я пойду? — понял его последние слова как конец разговора Тырков.
— Ступай, конечно, — кивнул Федоров. — Но сперва ответь, об чем ты еще думал, глядя на ярославскую копейку? Ведь думал, я знаю.
— Все не обскажешь, Нечай Федорович. Да и не к чему. Догадки, они и есть догадки. А суть проста: князь Пожарский этой копейкой себя и свое ополчение разом на первое место поставил. Есть у него верные люди и в Москве, и в Ярославле, и повсюду. Он и сам не догадывается, сколько. Коли так дело и дальше пойдет, ярославская копейка скоро и новгородскую, и псковскую, и московскую перешибет.
— И я думаю, что перешибет, — согласился Федоров. — У Пожарского рука легкая. Бери грамоту и ступай. Копейку тоже захвати. С нею любой разговор наглядней будет. Завтра особый день — Святая Троица. Вот и радуйся, что тебе именно она на зачин святого дела придется. Зеленые Святки не каждый день бывают.
Из съезжей избы Тырков отправился в сборню — так тобольские служилые люди для краткости соборную избу городовой казачьей сотни называют. Она врублена в тарасную стену у Казачьих ворот на другом конце города. Одним слюдяным окошком сборня глядит на церкву Во имя Вознесения Господня, поставленную внутри крепости, другим — на дворы Верхнего посада.
С церковью Во имя Святой Живоначальной Троицы, под крылом которой поставлена съезжая изба, Вознесенскую не сравнить. Троицкая возносится ввысь стопой, шатровый верх которой венчает изрядной величины маковка, крытая чешуей напластованного из лиственницы и отливающего медью гонта. Издали она напоминает кедровую шишку с утонувшим в прозрачной небесной сини золоченым крестом. Такие же маковки, но раза в три меньше, украсили прилепленные к нижней половине церковной стопы тесовые теремки с кокошниками. Алтарные прирубы делают весь храм похожим на корабль. Сразу чувствуется работа прионежских либо беломорских древоделов, занесенных судьбой на сибирскую сторону.
А Вознесенская церква сложена их трех клетей, поставленных одна на другую. Нижняя шире верхней на треть, средняя — на четверть. Углы у них срезаны. Румяным яблоком светится купол, гнутый из той же лиственницы, но без гонта. Вровень с дозорной башней поднялся восьмиконечный крест из сусального золота. В единственном прирубе размещены алтарь и прихожая. Все просто, без затей. Такие примерно церквы стоят в степях от Волги до Дона возле казачьих станиц или торгово-промышленных городков.
От Троицкой до Вознесенской путь недальний. Однако время предполуденное. К этому часу застать в сборне кого-то из казачьих атаманов — дело мудреное. Проще встретить их на посаде. Вот Тырков и решид пройтись до Казачьих ворот по острожной стороне.
Справа и слева, чаще всего торцами, подступали к извилистой дороге то богатые хоромины, то среднего достатка избы, то ветхие скособоченные домишки. Ограды меж ними тоже разные — высокие и низкие, створные и одинарные, плетеные и дощатые, с могучими воротами и хлипкими калитками. Из-под оград буйно повылезла, заколосилась поверх сухой прошлогодней травы молодая задорная муравка. Разводьями вклинились в нее заросли крапивы, репейника и веющей горечью полыни. Землица на обочинах пышная, перегнойная. Зато проезжая часть дороги тверда, как камень.
Улица будто вымерла. Служилые все больше на отъезжих караулах и в дальних посылках заняты. Старых да малых тоже не видать. Лишь где-то впереди старательно, но нескладно взвизгивала детская свистулька.
Ага. Да это же пятилетний малец Тимошка, сын пешего казака Федьки Глотова, решил на себя внимание Тыркова обратить. Вон его холщовая одежка в створе темных ворот возникла. Лицо у Тимошки конопатое, смышленое. Из-под шапки густых золотистых волос светятся любопытством цепкие глазенки.
Вышагнув из своего укрытия, малец похвастался:
— Глянь, дяденька, чего у меня есть, — и, доверчиво сунув головенку в широкую ладонь Тыркова, стал извлекать из глиняной свистульки мало связанные между собой, зато громкие звуки.
— Ну, ты молодец, Тимоша! — похвалил его Тырков. — Свисти дальше, — и одарил мальчонку горстью завалявшихся в кармане кедровых орехов.
А у следующего двора его окликнула престарелая вдовуха Авдотья Шемелина.
— И куда тебя очи несут, батюшка? — заинтересованно вопросила она.
— Да все туда же, Овдока Онтиповна, — в знак особого уважения назвал ее не только по имени, но и по отчеству Тырков. — В сборню!
Овдовела Авдотья пять лет назад, когда ее муж, Семка Шемелин, казак еще старой ермаковской сотни, ходил к Москве с важным поручением от тобольских воевод, а назад не вернулся. По одним слухам, он пал смертью храбрых на реке Вороньей под Тулой, где Василий Шуйский дал решительный бой войску вновь восставшего из мертвых Лжедмитрия, Гришки Отрепьева. На самом-то деле первый самозванец еще весной сто четырнадцатого лета [9] был убит боярскими заговорщиками и выброшен нагим на всеобщее посмешище и устрашение посреди торговой площади перед Кремлем. Его имя воскресил и сделал знаменем мятежных низов бежавший из турецкого плена казачий атаман Ивашка Болотников. С ним лично будто бы и схватился на реке Вороньей Семка Шемелин, да сабля Болотникова оказалась резвей.
По другим слухам, Шемелин вовсе не от руки Болотникова смерть принял, а палачами Василия Шуйского умучен. А все потому, что признал в Ивашке того самого казака, с которым в юные поры, еще до сибирского пошествия Ермака, вместе в Диком поле из одного котла походную завариху хлебал, о справедливом Беловодском царстве мыслями в мечтах уносился. Вот и переметнулся к Болотникову. Не веря в счастливое спасение Лжедмитрия, Гришки Отрепьева, поверил, что правда сама себя очистит, ежели народишко ей в нужный час подсобит. Так и сгинул во тьме кровавого братоубийства.
Однако был и третий, самый нестерпимый для Авдотьи Шемелиной слух, — будто бы ее Семка жив и здоров, ни в каких сражениях между Шуйским и Болотниковым не участвовал, а чинно приискал себе на московской стороне красну девицу да и решил хоть на старости лет пожить в свое удовольствие, без семейного хомута на шее. А хомут у него известно какой — три дочери и сын-взросток.
Старые казаки и казачки Авдотью от души жалеют, а те, что помоложе да поглупей, насмешничают: это-де ей расплата за то, что мужа своего всю жизнь притесняла. Послушать их, так Шемелиха, как горшок: что в него ни влей, все кипит, — вот и накипелась на свою голову.
Спору нет: до потери мужа Авдотья и впрямь шумна и норовиста была, любила в доме поверховодить, но Семка на нее даже в самые щекотливые для его достоинства минуты глядел с таким искренним обожанием, какое в его-то немалых летах редко кому сохранить удается.
За годы соломенного вдовства Авдотья заметно усохла, сгорбилась, но взгляд у нее по-прежнему ясный, испытующий.
— Ты уж разберись с имя по правде, державец, — попросила она Тыркова. — Сергушку-то мово в обиду не дай. У его вина молодая, горячая. А Богдашка Аршинский — середовой мужик. С его и спрос сделать надо. Не то я сама ему глаза повыцарапаю али аршин оборву.