— Ты уж разберись с имя по правде, державец, — попросила она Тыркова. — Сергушку-то мово в обиду не дай. У его вина молодая, горячая. А Богдашка Аршинский — середовой мужик. С его и спрос сделать надо. Не то я сама ему глаза повыцарапаю али аршин оборву.
— Да что такое случилось, Онтиповна? Разъясни.
— Нешто не знаешь? И-и-и-и, милай! А я думала, на разбор торопишьси. Атаманы уже все там. Тебя не хватало. Да-а-а-а… Он ведь, Богдашка, что удумал? Моей Люшке-соплюшке татарские чусы исподарил. Чистое злато-серебро. А она ишшо дитя малое, несмышленое. Нашел с кем озорничать, кобелиное отродье. Ну, сынчишка мой старшенький, Сергушка, значит, и уронил его вгорячах наземь. Силушкой-то его Господь не обидел. Тут все и началось. Это бабы дерутся ворохом, а мужики-то врасходку. Помяли они друг дружку, конечное дело, сурьезно. Но вина за то, гляди-ка, на одного Сергушку пала. Его на ночь под замок заперли, а Богдашке хоть бы што. Он ведь у нас вон какой пупырь. Его пальцем не тронь. Рази ж это справедливо?
Слушая Авдотью, Тырков зримо представил себе, как молодцеватый казачий голова Богдан Аршинский дарит миловидной, не в мать застенчивой Любоньке Шемелиной не то золотые, не то серебряные татарские серьги — чусы. Конечно, слава у Аршинского по бабьей части худая — потаскун, каких свет не видывал, но такого, чтобы он со своими кобелиными ухватками к девчушкам лез, за ним до сих пор не водилось. Уж не возводит ли Авдотья на него напраслину и не с ее ли подачи богатырски скроенный Сергушка Шемелин стал Богдана Аршинского зазря валять? И такое могло статься.
С тех пор как Авдотья мужа потеряла, ее не узнать. Подозрительной сделалась, вздорной, недоверчивой. Во всем-то ей подвох чудится, покушение на доброе имя мужа или несправедливое отношение к детям. Со стороны Аршинского, так особенно.
Было время, когда он к ней, детной уже, в полюбовники набивался, дорогими подарками в отсутствие мужа пробовал прельстить. Да ничего у него не вышло. Авдотья ему в рожу прямо на Троицкой паперти плюнула. Другой бы на его месте растерялся или вознегодовал, обидой на обиду ответил, а Богдану Аршинскому хоть бы что. Засмеялся, утерся, Авдотью за смелость похвалил да и отправился как ни в чем не бывало к своей терпеливой, замотанной домашними делами невидной Аршинихе. С него в таких случаях как с гуся вода. На людях держит себя гордо, весело, нахраписто, зато домашние от него плачут. Ну сущий деспот!
С другой стороны Богдан Аршинский — удалая голова. Смел, находчив, хитроумен. В сшибках с воинственными степняками наилучшим образом себя показал, а того больше — в мирных посольских переговорах с ишимскими, барабинскими, калмыцкими князьцами. Не было случая, чтобы он труса праздновал, общего языка с лучшими людьми татарских юртов или остяцких становищ не нашел. И товарищ надежный. Взять хотя бы тот случай, когда Аршинский, тогда еще полусотник, ходил со своим отрядом на Ямыш-озеро за солью. Туда добрался без помех, а на обратном пути крепко потрепал его со своими людьми сын бывшего властителя Сибири Кучум-хана, Азим. Мало того, трех казаков запленил. Что делать? Другой бы на месте Аршинского следом за ордынцами разведчиков отправил, а Богдан сам в погоню за ними не медля бросился. И ведь сумел не только товарищей выручить, но и сам в живых остаться. Один из трех спасенных казаков — Федька Глотов, отец Тимошки, ласковое тепло золотистой головенки которого ладонь Тыркова и до сих пор хранит.
Все это мгновенно пронеслось в сознании Тыркова и задержалось на Тимошке. Он мальца кедровыми орехами, за неимением при себе ничего другого, одарил, а надо бы послаще, поценней. Вот как Богдан Аршинский в пору запоя. По натуре своей он прижимист, скуп, но стоит ему хлебнуть лишку — до того хмелеет, что начинает раздавать прожившимся до нитки казакам, а чаще их детям зипуны овчинные, полукафтаны, сапожки, сарафаны, кушаки, а однажды доброго коня со всем конским снаряжением сыну казацкому Сусару Заворихину подарил: на! гарцуй! меня, Богдана Аршинского, помни!..
— А скажи-ка, Овдока Онтиповна, — поинтересовался Тырков. — Не был ли Аршинский пьян, когда твоей Люшке чусы давал?
— Нешто я его, ирода, нюхала? — поджала истончившиеся до синевы губы Авдотья. — Да и кака разница — пьян али не пьян? Виноватый — ответь! Моя правда серая, неумытая, но я от ее ни перед кем не отступлюсь.
— Ну да, ну да, — не стал спорить Тырков. — Тогда не покажешь ли мне, матушка, сами чусы? Любопытно взглянуть.
— Чусы, как чусы. Я же-ть тебе гутарю: вещичка чистого серебра под ярым золотцем. Но долго в земле лежала. Ее, поди, кто-тось из нонешних бугровщиков по татарским могилам в степи нарыл. Може, и сам Богдашка. Но скорей всего его прихвостень Пинай Чускаев.
— Почем знаешь?
— А тут и знать нечего. Пинай со своими братовьями четвертого дня как с караулов возвернулся. Сама слышала ихние шепоты. Будто бы они где-тось в саргачинских землях ханские могилы поразрывали. Зря, что ли, Мотря Чускаевская золотым колечком перед бабами чванилась? А у ейного Евсютки я сама татарский алтын видела — поболее нашей копейной деньги будет, из хорошего серебра и с дыркой, штоб на шее носить. Откуда бы он у его взялся, если не из тех могильных бугров?.. Мы — Шемелины! Нам чужого не надо. Так што я богдашкины чусы атаману Ильину, считай, сразу отдала. Коли любопытно, из его рук на них и поглянешь. А?
— Погляжу, Овдока Онтиповна, непременно погляжу, — пообещал Тырков. — Благодарствую за подсказку. А теперь мне идти пора. Сама говоришь, атаманы уже собрались.
— За каку-таку подсказку? — вскинула все еще густые разлетные брови Авдотья.
— А за ту, где бугровщиков искать надо…
Это о них подумал Тырков, когда Нечай Федоров задал ему собирать серебро для ополчения князя Дмитрия Пожарского. На подозрении у Тыркова два человека: Авдюк Грязев и Герась Неустройко. Авдюк пришел на Тобол промышленным бытом, гулящим числом, но промышляет все больше не зверя и не птицу, а что где плохо лежит. Герась сослан за разбой из Хлынова. Прошлым летом их уличили в тайном разорении могильников, крепко высекли и нажитков лишили. Ныне мурза Елыгай из урочища Тебенди вновь жаловался на появление бугровщиков в Приишимье, просил изловить их и примерно наказать. Вот Тырков и подумал: а не Грязев ли это с Неустройкой за старое взялись? А тут Авдотья по случаю про шепоты братьев Чускаевых вспомнила. Одно к одному. Если учесть, что урочище Тебенди находится в Саргачской волости, откуда они недавно с караулов вернулись, то следы разорителей приишимских могил к их порогам ведут, а дальше — прямым ходом на двор Богдана Аршинского. Стало быть, с него и следует сыск учинить. Справедливость по отношению к Сергушке Шемелину да и к самому Богдану сей же час край как нужна…
Вот и Казачьи ворота. Окно в соборную избу со стороны Верхнего посада едва приотворено. Желтыми вспышками стреляет в глаза вставленная в окончину слюдяная шитуха. Изнутри, будто из улья, доносилось гудение приглушенных голосов. Пофыркивали у коновязи лихие жеребцы. Под ногами у них в поисках корма копошилась шумная воробьиная стая. Завидев Тыркова, она вспорхнула, посторониваясь, но тут же вернулась на облюбованное место.
Беззвучно отворив дверь в казачью избу, Тырков ступил через порог.
Во главе соборного стола восседали Гаврила Ильин и Третьяк Юрлов. Оба еще с Ермаком начинали казачить, огни и воды на сибирской службе прошли, многими ранами изранены, многими отличиями отмечены. Теперь Ильин — атаман старой ермаковской сотни, а Третьяк Юрлов — атаман пеших казаков. По правую руку от Ильина примостился его полусотник Осташка Антонов, по левую руку от Юрлова — полусотник Третьяка Иван Лукьянов. Это тоже старые ермаковцы. А их соратник есаул Ларка Сысоев облюбовал себе место на короткой лавке в углу, подальше от началия. И только Богдан Аршанский сидел у ближней кромки стола спиной к двери.
— Думаете, не вижу, куда дело клонится? — возмущался он. — Опозорить меня хотите? За старое укусить?.. Не выйдет! Я покуда казачий голова и не позволю всякой мелюзге на себя руку подымать. Эка важность, што он не казак покуда! Ныне не казак, а завтра попросится. Тогда поздно спрашивать будет. Гордый сильно: не хочет перед старшим повиниться! Еще раз повторяю: серьги я им на бедность дал. На Люшку вовсе не зарился. Она сама подвернулась, ну я сглупа и решил через нее подаяние передать. Знал бы, что из этого выйдет, за семь верст это отродье обошел. Ей-богу, правда!
Тырков сразу понял, что Аршинский имел в виду, говоря о старом позоре. Еще до того, как сгинул на московской посылке Семен Шемелин, тогдашний тобольский воевода Андрей Голицын решил сместить с должности независимого в решениях атамана Гаврилу Ильина, а на его место поставить расторопного и покладистого Богдана Аршинского. Но старые ермаковцы Аршинского не приняли. Так Голицыну и заявили: мы-де тебе не подначальны, воевода, у нас-де свой обычай. И тотчас послали к царю своих послов с челобитной: живи долго, преблагой государь, а мы тебе служим в стране Сибири с самого начала, привыкли быть с отчими атаманами, а не с головами литовского списка; сердца на нас за это не держи, а верни нам Гаврилу Ильина, понеже его одного мы хотим над собой видеть… Пришлось и царю, и воеводе Голицыну казачьему кругу скрепя зубы подчиниться. С тех пор Гаврила Ильин атаманит некасаемо, а слово его больше значит, чем слово казачьего головы, во всяком случае тобольского.