После представления маленькие начали танцевать. Я сейчас же пошел к ихней шкрабихе, Марь-Иванне, и говорю:
— А вы знаете, товарищ, что танцевать вообще запрещено?
А она отвечает:
— Во-первых, вы не лезьте не в свое дело, товарищ Рябцев, от вас вторая-то ступень плачет, а вы еще в первую лезете. А во-вторых, если вам не нравится, можете уходить. И потом, я вообще не знаю, что вы здесь делаете?
Я страшно обозлился, но сдержался и решил сделать доклад на ячейке. Потом смотрел, как танцуют, и спросил Сильву, умеет ли она танцевать. Она говорит, что умеет, только не любит, — а у самой глаза так и горят, и все лицо раскраснелось, и бант подпрыгивает под музыку, — и я думаю, что если бы меня здесь не было, она обязательно бы стала танцевать. По правде сказать, и я чувствовал себя не так, как всегда. Было очень светло, все лампы были зажжены, и музыка, хотя и простая рояль, так захватывала, что хотелось что-нибудь выкинуть необыкновенное. Например, сказать блестящую речь или пройти впереди всех со знаменем в руках. Или хотя перекувырнуться. Но из своих ребят, кроме Сильвы, никого не было. И вдруг Сильва берет меня за руку и говорит:
— Владлен, я больше здесь не останусь ни за что. (У нас такой уговор был, что она будет звать меня Владленом.) Ты, если хочешь, оставайся, а я уйду.
Я, конечно, тоже ушел. Одному — скучно. По дороге Сильва мне говорит:
— Мало ли что кому хочется, но при чем же тогда будет идеология?
С этим нельзя не согласиться.
5 января.
Я заметил за собой, что очень мало сплю по ночам. Я стал искать причину этого. Можно было бы подумать, что от усиленных занятий, но во время этого перерыва я занимался очень мало, хотя зачеты у меня запущены и, не говоря уже о декабре, — за ноябрь и то некоторые предметы не сданы. Гуляю и катаюсь на коньках я достаточно, так что никак не могу понять причину бессонницы. Я пошел к Сережке Блинову и спросил его об этом. А он и спрашивает:
— А читаешь много?
Я ответил, что много, и Сережка сказал, что будто бы от этого. Уйдя от него, я стал проверять себя. Оказывается, за перерыв я прочел не так много, но некоторые места особенно запомнились, и по ночам я много о них думаю. Вот, например, я читал один рассказ под заглавием: «Свидание». В этом рассказе француженка-гувернантка показывает мальчишке свою ногу выше колена. Хотя он потом от нее и убежал, потому что от француженки пахло потом, а все-таки это место очень запомнилось. Рассказ этот — в желтенькой универсальной библиотеке. И вот получается такая вещь, что учишься рядом с девчатами, и дерешься с ними, и лапаешь их — и это не производит никакого малейшего впечатления, а прочтешь что-нибудь про это — и уже спать не можешь. Отчего бы это такое?
А главное, что противно: после таких мыслей поневоле — фим-фом пик-пак.
11 января.
В «Катушке» помещено собрание «любимых школьных словечек»: шумляга, задрыга, зануда, губа, губошлеп, мерзавец, скотина, идиот, черт, дьявол, свинья, ахмуряла, сволочь, сукин сын, прохвост, подлец, храпоидол, шкет, плашкет, кабыздох, лупетка, хамлет, а про дурака и болвана — говорить нечего.
И еще сделано примечание: и некоторых слов поместить в стенгазете нельзя, потому что стенгазета сама от них покраснеет. Предоставляем это сделать «Приложению к «Иксу», то есть «ПКХ».
С нами в коридоре около «Катушки» разговорился Никпетож. Он говорит, что стенная пресса очень полезна в школе, а потом спросил:
— Как вы думаете, каким путем бороться с этими словечками?
Тут кто-то из нас брякнул, что ничего плохого в таких выражениях нет. Остальные высказались против. Никпетож предложил такую вещь:
— Сразу от сквернословия не отучишься, но постепенно можно научиться следить за собой. Например: пусть учком запретит употреблять слова «дальше черта», а «до черта» — можно.
Мы посмеялись и согласились на том, что можно употреблять слова: губа, губошлеп, свинья, дурак, болван, черт. Остальные будут уже дальше черта. Интересно, что из этого выйдет. Хотя это было не официальное общее собрание, а так, просто в коридоре, и решения этого собрания — не обязательны. А потом Никпетож отобрал кой-кого из ребят, и мы пошли в общественную лабораторию. Девчат не было. Никпетож и говорит:
— Потом мне еще нужно поговорить с вами о матерных и других похабных ругательствах. Я думаю, что выражаться похабно — это сквернить свой язык. Что бы вы сказали, если бы ребята в школу приходили в навозе, немытые и с насекомыми?
Мы ответили, что, конечно, этого допустить нельзя.
— Так вот, такая же история — с матерными ругательствами. Это все равно что в школу приходить вывалянными в навозе. И это такая же зараза, как от грязи, только умственная. Старая школа с этим бороться не могла, потому что ученики там были принуждены и хоть матерщиной выражали свой протест. А вы против чего свой протест выражаете?
Нам нечего было ответить, и мы все промолчали. Я заметил, что Никпетож заводит об этом речь не в первый раз.
12 января.
Капустники! Вот, должно быть, весело-то! Это мне под страшным секретом и даже клятвой сообщил Веня Палкин из четвертой группы. Пока ничего писать не буду, а то можно засыпаться. Меня только берет сомнение, не противоречит ли это комсомолу?
13 января.
Сегодня после занятий одна из девчат уселась за рояль и принялась наяривать танцы. А девчата, и большие и маленькие, словно сговорились между собой — и пошли вывертывать ногами.
Я очень хорошо знаю, что танцы запрещены, поэтому подготовил кое-кого из ребят, и мы стали подставлять девчатам ноги. Тут, конечно, раздались писк и визг, сбежались шкрабы, и началось летучее общее собрание. Я такие летучки гораздо больше люблю, потому что на официальном собрании — скучища с протоколом, а на летучке — крик и все воодушевляются, и всегда по какому-нибудь боевому вопросу.
Зин-Пална прежде всего спросила, почему ребята против танцев.
— Потому, что это идеологическая невыдержанность, — отвечает Сережка Блинов. — В танцах нет ничего научного и разумного и содержится только половое трение друг об друга.
Тут вскочила Елникитка и говорит:
— А по-моему, мальчики потому против танцев, что сами танцевать не умеют. В футболе тоже нет ничего разумного и научного, а одна грубость, однако мальчики в футбол играют.
Тут все ребята закричали, что футбол — это физкультура.
— Тогда и танцы — физкультура, — говорит Черная Зоя.
— Ну, с этим я тоже не согласна, — сказала Зинаидища. — Мне кажется, что физкультурой танцы уж никак назвать нельзя. Но, во всяком случае, танцы — захватывающее развлечение, и если их отменять, то необходимо заменить чем-нибудь другим. Вопрос только — чем. Я бы посоветовала применить организованные игры в здании. Я могу дать руководство.
На это возразил я:
— У нас прежде всего не детский сад, чтобы с девчатами тут хороводы водить. А потом, есть разумное развлечение, против которого, я думаю, возражать никто не будет. Я вот был в первой ступени и видел, как там маленькие на сцене играли. И мне самому захотелось на сцену. Почему у нас не устраивается спектаклей? Это, по-моему, упущение.
— Вполне правильно, — отвечает Зин-Пална, — у нас просто взяться за это некому. Если кто-нибудь из школьных работников возьмется, то я не против.
Мы с шумом прилезли к Никпетожу, и он согласился, сказал, что только подыщет подходящую пьесу.
После этого мы разошлись, а Веня Палкин отозвал меня в сторону и сначала взял с меня страшную клятву, что я не разболтаю. А потом сказал, что по случаю старого Нового года будет капустник, и сказал адрес. Нужно идти в девять часов, а сейчас уже половина девятого. Папаньке сказал, что ухожу в киношку, в хорошие места, и взял лимард денег.
14 января.
Про капустники ничего писать нельзя, а то бы я написал очень много. Но это — страшная тайна. Видел там Лину и страшно удивился.
15 января.
Занятия в школе идут своим чередом, и теперь мне гораздо легче, потому что я уже не учком. Сдал все за ноябрь и часть за декабрь.
Сегодня Никпетож притащил какую-то книжку и собрал всех в аудиторию.
— Вот, — говорит. — Рябцев предлагает ставить спектакль, и, по-моему, это очень хорошая его инициатива. Только современных пьес хороших нет, поэтому я предлагаю поставить одну из пьес Шекспира: «Гамлет». Правда, в ней, на первый взгляд, нет ничего революционного, это я предупреждаю, но это только с внешней стороны. Зато в ней есть колоссальный внутренний протест.
Потом он стал читать вслух. Читает он очень хорошо, и его приятно слушать, только в пьесе страшно много бузы. Это, конечно, можно простить, потому что пьеса написана чуть не пятьсот лет тому назад, и Шекспир писал для королевы, а не для пролетариата.
Я запишу на всякий случай, как я высказывался в аудитории насчет ошибок Шекспира.