Казалось, рота была теперь наглухо отгорожена ото всего, что происходило за ее стенами.
Несмотря на это, а может быть, именно поэтому с воли сюда проникали невероятные вести, одна удивительней другой.
Бунтуют питерские рабочие. Ну, это еще могло случиться. Городовые стреляют с крыш. Выступила против правительства четвертая рота Павловского пехотного полка. Этому и хотели и боялись верить. Литовский полк будто бы весь целиком заявил: усмирять народ он не будет.
До самого вечера солдаты автороты говорили шепотом — не из страха. Им надо было втихомолку обсудить между собой самое важное: что, если вышлют броневики против рабочих? Каждого из них, кто отказался бы стрелять, самого ждал расстрел.
Серьезное наступило время! Надо было решать.
И недаром, видно, прошли суровые годы войны, годы не только лишений, но и трудных раздумий… Недаром почти каждый из солдат мог бы вспомнить много горького из своего детства, — у кого отца зарубили в пятом году жандармы, у кого избу у родных спалил карательный отряд драгун. Были и такие — из коренных рабочих семей, кто знал по рассказам старших, как после московского восстания без суда убивали семеновцы всех встречных на улице с мозолями на ладонях — почетным знаком трудовой жизни…
Обильно была полита кровью русская земля. И теперь подымались всходы.
Вечером солдаты автороты поздно разошлись по своим нарам — и заснуть не могли: в душе каждого тревожная родилась решимость, росла мужественная радость. Пусть всех до одного ждет расстрел — палачей среди них не найти. Даже службисты-унтера поняли это. И молчаливо склонились перед общей волей.
Наутро солдаты самочинно — без побудки — высыпали на двор казармы, ворота распахнулись словно сами собой.
Офицеры исчезли; некоторые из них через несколько дней вернулись с красными бантиками на шинелях.
Все перевернулось!
Митинги, митинги… По рукам ходил журнал, на котором картинно — в красках — был нарисован кавалергард в медной крылатой каске (таких уже не носили в военное время), на могучей вороной лошади, — и каска и уздечка лошади были украшены красными лентами.
«Да здравствует бескровная февральская революция!»
Потом хоронили убитых полицией: в неоглядной толпе, среди обнаженных на морозе голов, плыли высоко поднятые, обитые кумачом гробы — и казалось, им, как и самой процессии, не будет конца.
Степан Федоров быстро наладил — через самокатчиков — связь со всеми автокомандами Питера, с тыловой автомастерской.
Был выбран ротный комитет, в который единогласно прошли два прапорщика, семеро солдат, и среди них — Степан Федоров и Ян Редаль.
Наступил день, утро которого (так, по крайней мере, казалось большинству жителей столицы) отмечено было только ледоходом на Неве да сонным — по случаю пасхального праздника — малолюдьем улиц.
В тот день солдаты запасной автороты разошлись от скуки кто куда, без увольнительных, которые стали вдруг ненужными; одни отправились на Невский, теперь уже не запретный для нижних чинов, другие — к реке: на ней с шелестом, ропотом, скрипом стремительно плыли льдины, серые поверху и зеленоватые на изломах; третьи брели к Летнему саду, где еще блестел слюдяной коркой уцелевший снег с черными лунками у корней голых лип…
Подолгу останавливались перед величественными дворцами и удивлялись, что все они строены в три этажа, не выше.
Шли к Литовскому замку, глядели на черные языки копоти, лежавшие у пустых, выбитых окон сожженной в февральские дни тюрьмы, вспоминали: «Ветер был тогда сильный…»
Надумали было пойти на ближайший рынок, сняться всем от нечего делать у фотографа-пушкаря, который бессменно стоял там со своим аппаратом, предлагая прохожим увековечить себя на фоне неправдоподобного моря, как бы гофрированного от обилия мелких волн-складок.
Но сегодня фотограф исчез: пасха!
Пасха — это означало: магазины закрыты, трамваи не ходят, газеты в продажу не поступили. Пасха — медный звон густо плывет по улицам и переулкам города.
По стародавнему обычаю, каждый, кто хотел, мог взобраться на колокольню — сменить звонаря, для которого ведь тоже сегодня был праздник; солдаты, пересмеиваясь, поднимались по крутой, в несколько маршей лестнице, брались за канат главного колокола: эх, ударить бы так, чтоб повсюду слышно было!
Но и эта забава под конец надоела, да и пора было волей-неволей возвращаться в казармы: время наступало обеденное, а ресторанов для солдат пока что не открыли…
После обеда прибежал от соседей, из тыловых автомастерских, разгоряченный вольноопределяющийся, спросил членов ротного комитета, нашел одного Яна Редаля и несколько минут взволнованно с ним толковал о чем-то.
Ян тут же именем комитета разослал по всем авточастям столицы самокатчиков на мотоциклах.
Вольноопределяющийся рассказал Редалю историю, не совсем обычную.
Всего полчаса назад он встретил своего знакомого, человека жизни разнообразной: был в ссылке, бежал, жил за границей, знал английский язык, работал шофером. После революции по долгу службы водил машину, в которой ездил новый министр иностранных дел.
В тот день, который стал одним из самых памятных в истории, министр оказался в автомобиле не один: рядом с ним сидел господин с непроницаемым замороженным взглядом — сэр Бьюкенен, полномочный посол Великобритании.
Говорили они между собой по-английски.
Седовласый Павел Николаевич Милюков с профессорской обстоятельностью сообщил сэру Бьюкенену содержание только что доставленной с телеграфа копии важной депеши и осветил все обстоятельства, которые этому событию сопутствовали.
Из депеши, поданной в Торнео, явствовало, что сегодня вечером в Петроград приезжает Ульянов-Ленин. По поводу сопутствующих обстоятельств министр не мог не выразить искреннего своего удовлетворения тем, что встретить большевистского главаря выйдет только кучка его ближайших приверженцев: по исконному русскому обычаю, газеты в пасхальный день не вышли и население никоим образом не может узнать о случившемся.
Посол вежливо перебил:
— Но все-таки… — и покосился на спину шофера.
— Все-таки, — сверкнул толстыми стеклами очков министр иностранных дел, — площадь Финляндского вокзала будет оцеплена войсками.
…Вот почему мчались в этот день в разные районы Питера посланные Редалем самокатчики, а сам он спешил в военную организацию большевиков, с которой был связан с начала марта: ему надо было получить указания от товарища Шелягина.
В тот день Тулочкину показали в Петроградском комитете партии телеграмму:
ПРИЕЗЖАЕМ ПОНЕДЕЛЬНИК НОЧЬЮ СООБЩИТЕ
ПРАВДЕ УЛЬЯНОВ
До приезда Ленина оставались считанные часы.
Скоро Тулочкин был уже у себя на заводе и с военной точностью, без долгих разговоров, распоряжался; надо было прежде всего послать кого-нибудь на квартиры к рабочим (все они жили, к счастью, неподалеку), чтобы шли на завод: едет Ленин!
Необходимо собрать музыкантов добровольного духового оркестра. Разучили ли они наконец «Интернационал»? Рассчитать время так, чтобы провести короткий митинг на площади перед заводом: пусть все окрестные жители узнают, кого ждет к себе сегодня рабочий класс Петрограда.
Беда была в том, что под руками у Тулочкина оказалось только двое дежурных из заводской милиции, которую он, как и все рабочие, называл Красной гвардией.
А мальчишки на что? Ребятам питерских окраин не пришлось на пасху даже крашеные яйца покатать с горки — они их и не видывали в тот год, по крайней мере, на острове Голодай.
Куда им деваться? Играют небось где-нибудь в бабки или голубей гоняют.
— Собери-ка огольцов побольше! — велел Тулочкин красногвардейцу, который сам недавно вышел из мальчишеского возраста. — Без них тебе не обойтись.
Первыми пришли к конторе несколько старых рабочих. Пришли без зова, просто понаведались, не слышно ли чего, — время-то было необыкновенное…
Тулочкин сидел в конторе, поминутно вскакивая от нетерпения, прохаживаясь — от железной печки до окна и обратно.
Старый кузнец, пришедший одним из первых (за возраст и сивую бороду все уважительно звали его Тихоном Макарычем), не торопясь рассказывал, как возил он зимой пятого года с Сестрорецкого завода патроны — в возах с мороженой салакой. Финские рыбаки сильно тогда помогали нашим рабочим. Снарядили в Сестрорецке сани, нагрузили их навалом рыбой, и Тихон Макарыч въехал в самую середину финского обоза. Ничего, все патроны привез в Питер в целости.
— В ту зиму я в первый раз услыхал про Ленина, — говорил кузнец. — Вот, брат, до чего еще малограмотный был.