Притихшие заводы. Заколоченные и разбитые витрины магазинов со снятыми вывесками. Длинные очереди. Бульвары с побледневшими от зноя липами, водопроводные колонки без воды, газовые фонари без стекол… Трамваи почти не ходят. На центральных улицах и площадях редкие извозчичьи пролетки, между ними самодельные тележки со старательно прикрытыми и увязанными мешками. Одинокие, непривычно грохочущие грузовики. Переулки с рядами уродливых тумб и ощетинившейся между камнями невытоптанной травой.
Улицы пусты. Прохожих мало, они озабоченны, торопливы, одеты очень разнообразно. За кумачовым платочком спешащей куда-то девушки ныряет потерявший форму черный котелок, гимнастерку военного покроя или кожаную тужурку сменяет чесучовый пиджак с перламутровыми пуговицами, парусиновую косоворотку с вышивкой и кистями на поясе — куртка и лихо заломленная фуражка рабочего.
И тут же, в притушенном суровыми буднями городе, — новое. Вот с песней прошли от здания исполкома, бывшего офицерского собрания, уезжающие в Сибирь комсомольцы с винтовками и красными повязками на рукавах. У дверей недавно открытого музея стоят школьники, и молоденькая учительница, показывая на площадь, с жаром объясняет им что-то. А на самой площади под громадным, в рост, щитом-плакатом собрались, чтобы идти на районный субботник, служащие какого-то учреждения — молодежь с лопатами, старики с ведрами в руках…
В одном из переулков между Пречистенкой и Арбатом к одноэтажному, с мезонином и колоннами особняку, на резной ограде которого сидели рядком любопытные воробьи, подъехала телега. Поверх сваленных в нее узлов, тючков и свертков сидела девушка в красной косынке и деревянных чеботках.
Было раннее утро. Особняк еще спал, широкие его окна спокойно смотрели в переулок, и каменный лев, присевший на лестнице у подъезда, мирно дремал, положив голову с отбитым ухом на согнутую лапу.
Воробьи с шумом порхнули с ограды на разросшийся куст сирени в палисаднике: девушка, прикрикнув на лошадь, соскочила на мостовую, и деревянные ее чеботки копытцами прощелкали по камням к воротам особняка. Дубовая дверь подъезда была закрыта. Но девушка так громко заколотила в нее, что одно из окон распахнулось, и заспанная девчонка испуганно пискнула:
— Ктой-то там?
— Вещи принимайте. Прибыли!
— Ой, прибыли! А Марья Антоновна к вечеру ждала!
Окошко захлопнулось, девчонка выбежала из подъезда. За ней, шаркая веревочными тапочками, торопилась женщина в очках.
— Сами, сами когда будут? — пищала девчонка. — Марья Антоновна в наробразе с ночи дежурит… Передали, вас под Раменском на карантине держат!
— Пропустили. Раненых там сдавали, а нас пропустили. В сортировочной ночевали.
Девушка прошла в дом. Женщина с девочкой, поахав, стали перетаскивать на мощенный плитами крытый дворик узлы и свертки. Девчонка громко считала их, с опаской косясь на каждый, точно он был живой и мог укусить ее.
— Вы бы после с вещами! — крикнула из окна девушка. — Кобылку покормить, и обратно…
— Надо учесть, — строго сказала женщина в очках. — Все — в дезинфекцию. Возьмите из кладовой миску отрубей, вода в кухне, в баке.
Девчонка нырнула в черный ход, а лошадь, будто почуяв, что разговор идет о ней, подтащила телегу к воротам. И вдруг попятилась, насторожив уши.
В переулке гудел грузовик. Высокий, с облезлым кузовом, затормозив, он чуть не наехал на тумбу, остановился у палисадника. В кабине рядом с шофером сидела женщина в светлой блузке, с гладко зачесанными волосами. Она отворила дверцу, позвала:
— Кто там есть, подойдите!
Женщина в очках заспешила к воротам.
— Марья Антоновна, вы чувствуете?
— Да, я уже знаю. — Приехавшая говорила спокойно, со сдержанным волнением и радостью. — Удалось достать в деткомиссии машину, еду им навстречу. Часть с вокзала пошла пешком, будет трудно. Вещи приняли? Пусть сразу готовят обед, у них было плохо с питанием. Андрей Николаевич только что звонил мне в наробраз. Ясно все? Ну, еду.
Она захлопнула дверцу, грузовик потрясся, как в лихорадке, и затарахтел по переулку… Выехали на широкую пустую улицу, пересекли площадь и дальше, мимо липового бульвара, мимо памятника Гоголю, мимо высоких и низких, только просыпающихся домов вниз к набережной, за которой лениво текла золотисто-розовая от встающего солнца река.
Под мостом уже плескались худые загорелые мальчишки, по колено в воде стояли застывшие рыболовы. Вдоль набережной поднимались, смыкаясь, новые высокие дома и дальше — уступы стен, дворцы и остроконечные башни самого прекрасного, что есть в Москве, — древнего Кремля.
Марья Антоновна молча сидела рядом с шофером. Пристально оглядывала еще тихие улицы, редких прохожих. Грузовик поднялся в гору мимо Большого театра, сбегающей вниз Китайской стены, памятника Ивану-печатнику — к Лубянке. И здесь, огибая площадь с лучами расходящихся от нее улиц, вдруг замедлил ход — Марья Антоновна положила на плечо шофера руку и сказала:
— Остановите. Это они!
В середине площади, на сквере вокруг фонтана, на его балюстраде, прямо на земле, сидели и стояли ребята, человек двадцать; мальчишки в темных штанах и рубашках, некоторые в веревочных тапках, другие босоногие, девочки в длинных и коротких одинаковых платьях, все бритоголовые, худые…
Взрослых среди них было двое: старичок в пенсне и косоворотке, а у скамейки, окруженная ребятами поменьше, — низенькая, до боли знакомая старушка в сборчатой юбке и полосатом повойнике. Она бойко объясняла что-то подошедшему к фонтану милиционеру.
Марья Антоновна спрыгнула с подножки на ходу. Ребята, как один, повернулись на шум подходившей машины. Только старушка, придерживая худенькую девочку, продолжала разговор.
Но вот и она замолчала — увидела грузовик, шедшую от него Марью Антоновну… Та стремительными шагами огибала сквер.
Старушка отпустила девочку. Повернулась. Ждала, смотрела, не говоря ни слова, точно не веря себе.
— Это вы? Это вы? — громко, сдерживая желание перебежать последние, отделявшие ее от скамейки шаги, сказала Марья Антоновна. — А я с машиной из детского дома. Здравствуйте все!..
Слова ее толкнули, разбудили Кузьминишну.
Она вся потянулась вперед. Пальцами большой морщинистой руки провела по глазам. Встрепенулась, снова застыла…
И столпившиеся вокруг скамейки усталые, грязные, истомленные дорогой и впечатлениями дети с удивлением увидели, как приехавшая вместе с ними всегда такая хлопотливая и решительная старушка, которую некоторые даже побаивались, упав головой на грудь незнакомой женщины, навзрыд плакала, обнимая и гладя ее дрожащими руками. А та, морща губы, смеясь и сдерживая слезы, наклонялась к ней и повторяла:
— Перестаньте, мама… Будет, не надо! Вот и свиделись… Не надо, перестаньте!..
НОЧЬ, ТИШИНА…
На следующий день с утра врач начал осмотр прибывших с юга беспризорных и безнадзорных ребят, будущих воспитанников детского дома.
Внизу в канцелярии происходил опрос прибывших. Андрей Николаевич и Марья Антоновна заполняли на них новые и сверяли уже имевшиеся карточки. Много здесь было неожиданностей, расхождений в сведениях, недомолвок. Кое-кто по неизвестным причинам скрывал свою фамилию, имя или даже то — при каких обстоятельствах потерял родителей. Много было радости, когда привезенному ребенку вдруг сообщали, что родители его живы и он будет переправлен к ним при первой возможности куда-нибудь на Украину или за Урал. Много острого, недетского горя, когда надеявшийся на встречу с близкими маленький человек узнавал, что у него больше никого нет и он останется здесь, в незнакомом городе, с незнакомыми воспитателями… Эту весть старались смягчить, показать, что он не один, с такими же товарищами по несчастью, в новой большой семье.
Так было и с Диной.
Марья Антоновна, опрашивавшая ее, отошла к окну и долго рассматривала на учетной карточке деткомиссии фотографию угрюмой широколобой девочки и скупые строчки под ней: «Отец убит в г. Баку в мае 1919, мать умерла от голода в Саратове. Помещена в приют, скрылась».
Сомнений не было, девочка эта была Динора Ковзан, дочь сотрудника Азербайджанского представительства, безуспешно разыскиваемая товарищами погибшего и волею случая встретившаяся в Армавире с Кузьминишной.
Надо было теперь сказать ей, что она останется в Москве, сказать о смерти матери. Посмотрев еще раз на Дину, Марья Антоновна подумала, что эта бойкая, энергичная девочка примет известие внешне спокойно, но замкнется в себе и что с нею вообще будет нелегко. Слишком смело встретила она испытующий взгляд Марьи Антоновны, слишком настороженно, хоть и честно отвечала на вопросы.
Карточку Алексея Лопухова, сына работницы Армавирского комитета, расстрелянной в восемнадцатом году белогвардейцами, Марья Антоновна убрала в стол, не перечитывая. Она знала о нем уже многое от Андрея Николаевича; знала, что Алешка весь долгий путь от Армавира не выходил из изолятора, ухаживая за тяжело раненным командиром. И что командир этот — единственный близкий мальчику человек. И не раз во время переезда от площади к дому Марья Антоновна останавливала взгляд на сосредоточенном мальчишке, присевшем у борта грузовика и с суровым вниманием рассматривавшем город.