За столом некоторое время молча жевали. Потом Иван Петрович сказал:
— Советская власть видоизменяется, вот что главное, — Иван Петрович гордо взглянул на дядю Петю, словно вызывал его на бой. — Ты, Поленька, сказала, что бог вразумил Ленина. Не бог, а жизнь подсказала. Ведь мы восстали на святая святых — собственность. Но собственность всегда была началом всех начал. Разве не чувство собственности сделало человека человеком, отделило его от мира зверей? Ребенок, едва родившись, тянет ручонку и лопочет: «дай», «мне», «мое». Это инстинкт собственности. Уверяют, что первое слово ребенка — слово «мама». Я утверждаю другое, что слово это — «дай».
Илюша плохо разбирался в существе спора, но он заметил, что щеки у дяди Пети порозовели от волнения. Он возражал Ивану Петровичу:
— Не согласен. Чувство собственности больше характерно для зверя. Человек — существо разумное и общественное. Ему ближе добро и взаимопомощь. Человек с большим удовольствием говорит «на», чем «дай». Поэтому он и человек!
Слушая дядю Петю, Гога хмыкал и криво усмехался. Он был на стороне отца. Зато Илюша всей душой стоял за дядю.
— Революция кончилась, — продолжал Иван Петрович, — и Советское государство постепенно превратится в демократическую республику.
— Революция не кончится до тех пор, — настаивал на своем дядя Петя, — пока все человечество не освободится от ига капитала.
Иван Петрович, горячась, отодвинул стул, приподнялся.
— Будет вам спорить! — вмешалась Подагра Ивановна.
— Нет-нет, погоди, дай нам выяснить, кто прав. Петр Николаевич, голубчик, мы с вами не дети и понимаем: дальше идти некуда. В стране нет хлеба, керосина, масла, паровозы стоят, люди разуты…
— Вот именно! — снова ворвалась в разговор Подагра Ивановна. — Наша Калуга когда-то славилась богатством. Бывало, придешь с базара, принесешь свежего зайчишку, сваришь его в молоке — пальчики оближешь!
Иван Петрович переждал, пока говорливая супруга закончит, и продолжал:
— Кто довел страну до такого состояния? Я хоть сам партиец, а скажу честно: мы в этом виноваты, мы, большевики!
— Я беспартийный, — сказал Петр Николаевич, — но думаю, что виноваты капиталисты.
— Извините-подвиньтесь! Оттого, что мы будем валить вину на других, она не перестанет быть нашей виной. История показала, что Октябрьская революция была необязательной.
— Вы так думаете? — сурово спросил Петр Николаевич.
— Кровь напрасно проливали. И вот видите: хозяйничать некому и торговать нечем. — Иван Петрович выставил вперед ладони, как будто защищался. — Я знаю, вы скажете: каждая кухарка должна уметь управлять государством.
При этих словах Подагра Ивановна закатилась от смеха.
— Кухарка управляет государством!.. Я как гляну на свою Акулину, да как представлю ее на месте царя… прямо умираю со смеху! Она молоком-то не умеет управлять — вечно убегает из кастрюли.
— Никто не спорит, — продолжал Иван Петрович, — рабочие и крестьяне — люди необходимые. Скажу больше: без слесарей, котельщиков и дворников мы обойтись не можем. Но поймите, что эти люди не могут вести хозяйство страны. Нужны специалисты вроде нас с вами, милейший Петр Николаевич. Мы заняты лесоводством, а сколько в государстве других дел! Финансы, дипломатия, железные дороги, учебные заведения. Где у нас учителя, где ученый мир? Или за границей, или, простите за выражение, торгуют на базаре подштанниками. Надо было сначала выучить рабочих расписываться, черт возьми, а потом делать революцию и доверять им государство! — Иван Петрович махнул рукой, грузно сел на заскрипевший под ним стул, заткнул салфетку за воротник и уже другим, повеселевшим голосом обратился к тете Лизе: — Елизавета Никитична, налейте лучше чайку, да покрепче. Оставим политику, ну ее к свиньям! Правильно я говорю, Аграфена Ивановна?
— Если объявили вольную торговлю, теперь появятся продукты, — сказала Подагра Ивановна.
— Поросята уже дешевле стали, — заметила тетя Лиза.
— Сено дорого, — добавил дедушка, — совсем нечем кормить Белянку.
— Скоро ли погоним коров на свежую травку? — спросила Подагра Ивановна.
— Теперь скоро. — Бабушка кивнула на Илюшу: — Вон и пастух сидит.
Гости набожно перекрестились на икону в углу и пошли одеваться.
В полутемной передней Подагра Ивановна продолжала говорить:
— Как хорошо, что Женя объявился! А мой Олег где-то скитается, а может быть… — Она всхлипнула и вытерла платочком глаза.
— Бог даст, живой, — посочувствовала тетя Лиза.
— Петр Николаевич, посоветуйте, какое заведение выгоднее открыть: мебельный магазин или свечной завод. Слыхала я, что на свечах можно заработать.
— Дегтем торгуйте, — подсказал Петр Николаевич, и было непонятно, смеется он или говорит всерьез.
— Деготь пахнет дурно.
— Если он приносит денежки, то и деготь становится благоуханным! — смеясь, сказал Иван Петрович.
Каретниковы долго прощались. Уже на пороге тетя Лиза потихоньку спросила у Подагры Ивановны:
— Вещи свои когда заберете?
— Как-нибудь после… Шубу моль не тронула?
— Не беспокойтесь, своими руками все перетряхивала.
— Ужас какое время пережили! — воскликнула Подагра Ивановна и закатила глаза. — Свое же добро приходилось прятать у людей… Ну слава богу, кажется, все возвращается к старому.
Глава седьмая
СТЕПА СВЯТОЙ
Эй, пробудись ото сна вековечного,
Русский рабочий народ!
Душу и тело сковали оковы —
Сбей их! И смело вперед!
1
Солдатская улица была окраиной города, зимой заваленная сугробами, летом заросшая травой, где играли ребятишки и паслись гуси.
Бревенчатые русские избы, с неизменными тремя окнами на улицу, о забором и лавочкой у калитки, казались похожими одна на другую. Но так лишь казалось. У каждой избы было свое лицо, свой характер и своя судьба.
Самым беспокойным и запущенным был дом Бантиковых. Из всего хозяйства у них остался козел-бродяга, которого не съели только потому, что он был очень старый и всегда где-то шатался.
С дома Бантиковых по утрам начиналась жизнь улицы. Сначала во дворе блеял голодный козел, потом слышались горластые выкрики многочисленного семейства. Выходил за калитку отец с двумя ведрами, в картузе и черной сатиновой рубахе, подпоясанный витым пояском. Вслед за ним появлялась мать — дородная женщина в грязном фартуке. Рукава кофты у нее были воинственно засучены и придавали ей командирский вид; мать щедро раздавала шлепки своему непослушному выводку. Те, в свою очередь, затевали драки между собой. Бориска кричал на Егорку, Егорка таскал за косу Варьку, та набрасывалась на Бориску.
По соседству с Бантиковыми — забор в забор — стоял дом Дунаевых.
Уже больше недели прошло, как Илюша Барабанов поселился в их семье. Он с утра до вечера работал по хозяйству: помогал дедушке бондарничать, носил воду, чистил свинарник, давал пойло корове, подметал двор, протирал листья фикусов — ни минуты не было свободной. На каждом шагу мальчику давали почувствовать, что в доме он чужой, что его кормят из жалости и в любую минуту могут выгнать на улицу. Никаких радостей не было у Илюши. Одно лишь тайное желание хранил он в душе — найти такого же, как сам, несчастного мальчика и рассказать ему о своей трудной жизни, о том, как умерла мама, как потерял брата Ваню…
Шел последний день пасхи. Илюша раньше обычного закончил дела по хозяйству и решил погулять.
Высоко в синем небе летели журавли. Их далекое курлыканье отчетливо раздавалось в чистом воздухе. Бабушка, подняв голову, смотрела в небо из-под ладони. Птицы летели стройным углом, и приветные мелодичные их клики наполняли душу чем-то светлым и радостным.
— В бор полетели, за Анненские болота, — сказала бабушка, скаля в доброй улыбке свои длинные желтые зубы. — Нынче весна ранняя. Евдокии были холодные.
От земли струился легкий парок. На теплых досках сарая, нагретых солнцем, жужжали мухи.
Илюша в щелку забора смотрел на улицу. Там девочки затеяли игру: катали с горки пасхальные яйца. По крикливому голосу Илюша узнал сестру Бориски-Врангеля Варьку. На ней было длинное, до пят, ситцевое платье. В немытых косичках белели новые банты.
Варька ловко обманывала подруг, притворялась неумелой и все жаловалась: «Ой, девочки, обыграете вы меня», а сама прятала выигрыш за пазуху — не зря платье подпоясала веревочкой с напуском: больше влезет.
Когда у девочек ничего не осталось, Варька предложила играть в долг: под конфеты, под шелковую ленточку. Ну и хитрюга!
Бабушка видела, с какой тоской смотрит Илюша на улицу, и сжалилась: