За спиной Шур услышал голос Юрия Юрьевича:
— Ну, Ленок, а теперь держись, не упади. Сейчас начнётся такое знакомое нам с тобой.
Обернулся. Юрий Юрьевич крепко держит Елену Ивановну под руку. Не отпускает. И хорошо, что держит, потому что вдруг началось!
Стены-руины, действительно, заговорили. Человеческими голосами. И не только человеческими. Они заговорили ещё и военными страшными звуками. С этих стен сорвался вдруг голос самой войны. Сначала — знакомый бас Юрия Левитана. А потом — сама война. Живая, горячая, громкая! Оглушающая!
Строчили пулемёты, взрывались бомбы, ревели самолёты, стонали раненые, бухали орудия, кричали бойцы, бросаясь в атаку, стреляли зенитки, рвались мины. Вокруг притихших ошеломлённых туристов кипел ад войны.
Шуру показалось, что зашевелились стены-руины. Что каменные люди сдвинулись со своих прочных мест. Сейчас они ринутся в атаку! В бой! В страшный кровавый бой! Чтобы победить!
Юрий Юрьевич и Елена Ивановна стояли неподвижно, вцепившись руками друг в друга. Какие картины сейчас проплывали у них перед глазами? Что они видели перед собой? Что чувствовали? Шур, не знавший войны, и тот заволновался до предела. А уж им-то каково?
Не будем у них спрашивать об этом. Разве словами можно передать то, что в груди? Разве можно тот ад высказать? Пусть они ещё постоят вот так, рука в руке, ладонь в ладони.
Стены замолкли. Опять стоят тихо, неподвижно. Шур видит, как тут и там плачут пожилые люди. А эти двое — нет. Ни слезиночки. Только стоят и стоят, не двигаются. А все вокруг опять уже идут, идут, идут. К Ней. К «Родине-матери». Что же делать? Уходить? Оставить их вот так стоять среди идущих? Подошёл Никита Никитич, кивнул Шуру, чтоб шёл со всеми. Сам остался. Шур побежал догонять Ромку с Фанерой. А они всё стоят. Никита Никитич им не мешает. В сторонке, будто до них ему и дела нет. Но вот… дрогнули руки, расцепились. Юрий Юрьевич опять взял Елену Ивановну под локоть, как раньше, и так же молча, как и стояли, двинулись вперёд. Никита Никитич тоже. Они его и не видят. Нельзя сейчас говорить. Спугнёшь что-то, что в душе лежит. Пусть лежит. Все всё понимают.
А «Родина-мать» ещё далеко. Ещё высоко. Впереди лежит Площадь Героев.
Глава 17. Почему мне больно?
Вот она, эта площадь. В спокойной голубой воде отражается небо, деревья и «Родина-мать», к которой они идут. И ещё в воде плавают цветы. Вернее, не плавают, а просто лежат.
«Как красивы цветы на воде, — думает Шур. — А почему они не тонут? Значит, умеют держаться. Отец ему много раз говорил: нужно уметь держаться на воде. Улыбнулся, вспомнив отца. Подумалось: милый папа, почему ты сейчас не видишь всего этого, как я?». Шур его очень любил и не называл отцом, а всегда — папой. Ему казалось, что «отец» это официально, далеко и холодновато. А «папа» — близко и тепло. По-родному.
В середине Площади Героев — водяной партер. Так сказала девушка-гид. Длинный-длинный прямоугольник воды, заключённый в гранит. А по правую сторону от него шесть пьедесталов, на которых высятся шесть скульптур.
Шур загляделся на цветы в воде, и голубые босоножки ушли далеко вперёд. Вон где остановились. Девушка что-то говорит, говорит, то придерживая свободной рукой летящее платье, то показывая на скульптуры. И Шур смотрит на скульптуры. Что она о них так много говорит? Отсюда не слышно. Что бы ни говорила, как глянешь, сразу поймёшь — это война.
Вот санитарка несёт на себе раненого. Вот два израненных солдата поддерживают друг друга. Вот знаменосец. В правой — знамя, левой — прижимает к себе товарища, который уже не может идти сам. Моряк с гранатами. Раненый командир. А там что, в конце, далеко от Шура? А-а… двое и недобитая гидра фашистская. Но уже голову опустила, скоро ей конец.
Шур всматривается в скульптуры. Лица у всех разные по очертаниям. Но такое одинаковое в них упрямство, упорство, вера в победу и ненависть к врагу.
Раненый, может, жить-то ему осталось совсем ничего, а сколько во взгляде надежды, перемешанной с болью. Уже идти сам не может, а гранату из рук не выпускает. Держит.
Над каждой фигурой можно целый час стоять. И не насмотришься. А голубые босоножки уже повели людей дальше. Надо опять догонять.
Догнал у входа в Зал Воинской славы. А перед ним Большая подпорная степа. На этой стене и профиль Ленина и тьма народу изображена. Но некогда разглядывать. Их группа уже входит под навес этой подпорной стены. В Зал Воинской славы.
«Что такое? Что это со мной… творится? — с удивлением подумал Шур. — Ещё даже не вошли в зал… ещё полутьма какая-то перед входом, а уже внутри что-то особенное поднялось? Это, наверно, от музыки…»
Шур узнал музыку, мягко звучащую в зале. Это «Грёзы» Шумана. Дома есть пластинка. Никита Никитич иногда заводил её бабушке. У них были какие-то свои воспоминания, связанные с этой музыкой. И когда она звучала, они ничего не говорили друг другу словами. Шур понимал, что они разговаривали только глазами. Они с дедом сейчас молча переглянулись, когда одновременно услышали «Грёзы».
Шур заметил, что дед идёт рядышком с Марией Степановной. Её здесь нельзя оставлять одну. Этот зал — её самое больное место. (Он знал об этом из её же рассказа.)
Полутьма кончилась. Вот он сам Зал Воинской славы. Народ… народ… Всхлипы… Рыдания… Музыка… Шур, несмотря на свой несмелый характер, меж людьми протиснулся вперёд. Он же должен видеть всё. Он не может не видеть.
Так много людей сюда пришли… наверно, тысячи. А тихо. Только музыка и плач. Никто не произносит ни слова. Здесь не нужно говорить. Здесь нельзя говорить. Здесь нет слов. Здесь только больно-больно сердцу.
«Почему мне больно? — молча спрашивает сам себя Шур. — Ведь я не воевал. И друзья мои не погибли в боях. И папа с мамой, и дед живы. И здоровы. Отчего мне так больно? Так горько… Так тяжело… Вон грузная женщина плачет навзрыд, уткнувшись в грудь седому мужчине, и он вытирает глаза платком. А вот этот дядя, нет, дедушка, который рядом со мной, даже не утирает глаз. Слёзы стекают по щекам, задерживаясь в морщинках. Что толку стирать. Эти сотрёшь, набегут новые». Шур ещё никогда не видел, чтобы столько мужчин плакало. Не стыдятся мужчины этих слёз. Эти слёзы о чём-то огромном и непоправимом, о чём-то самом главном в жизни.
Слёзы эти горькие, но в то же время и светлые. Это понимание входит в Шура вместе с музыкой, вместе с молчанием многих сотен людей.
Посреди Зала горит факел. Его держит огромная мужская рука, поднятая вверх прямо из земли, то есть из мраморного пола.
По обеим сторонам — пост. Два молодых бойца. Замерли. Сами, как мраморные, стоят. Навытяжку. Правой рукой придерживают ружьё у ног. Штык достаёт до груди. Трудно, наверно, вот так стоять. И почётно.
Люди идут мимо этих бойцов и кладут цветы. Ох, сколько же здесь цветов. А у Шура пустые руки. Он все цветы отдал Стоящему насмерть. Нет, он не жалеет, но… Дед, пробравшись к Шуру, протянул ему несколько астр из своего букета. Шур глазами поблагодарил. Сам подумал: буду копить деньги от завтраков, от мороженого, от всего. И когда в будущем году опять приплывём сюда (он не сомневался в этом), накуплю столько цветов! И представил ту охапку, которую еле донесёт досюда.
Он положил дедушкины астры и увидел, как к тому месту, куда люди кладут цветы, подходят жених и невеста. Те самые, что прикатили к Мамаеву кургану на лакированной чёрной «Волге». У жениха обычные цветы, а у невесты — белые лилии. Как хорошо Шур знал лилии по картинкам. И вот увидел — живые. Залюбовался. Когда невеста шла мимо Шура, он почувствовал, как лилии удивительно пахнут. Недаром же есть духи «Белая лилия».
Конечно же, он сразу вспомнил свою золотоволосую Лилию Нильскую. Но почему-то сейчас от этого ему не стало ни радостно, ни печально. Вспомнил и забыл.
А жених с невестой ие просто положили цветы, но ещё и поклонились до самой земли перед этим Вечным огнём, перед этим факелом в огромной руке, поднятой из земли. Они молча благодарили его, этот факел, за своё сегодняшнее Счастье. Все поняли это.
Шур огляделся вокруг. Этот зал большой, круглый, как цилиндр. Стены высокие. Ой, какие тут стены! Он видел их в книгах и на открытках. Но что фотографии могут?! Это надо видеть живьём.
Стены — мозаичные. Они из мелких квадратиков, треугольников, многоугольников. Разноцветных. Но больше всего золотых и розово-красных тонов. Стены блестят, сверкают, переливаются, будто движутся. Это, наверно, от пламени факела. Пламя трепещет в руке, и его отблески отражаются в стенах. Сейчас Шур сквозь народ подойдёт к стене и потрогает её пальцем. Невозможно же не потрогать.
Но главное в стенах, конечно, не этот таинственный блеск, не эти золотые и розовые треугольнички. Главное — это знамёна. Девушка-гид говорила, что их тридцать четыре. Эти знамёна не шёлковые, не бархатные, нет, они тоже мозаичные. Красные. Они — навечно. Они — это сама стена и есть, но в то же время все видят, что это — знамёна! Склонённые знамёна. А на них написаны имена. Здесь семь тысяч двести одно имя людей, которые погибли в Великой Сталинградской битве. Это маленькая доля имён: больше не уместилось.