— И своим гением! — добавил Иван Петрович.
— Вздор! Галиматья! — вскинулся де ла Гарди так враждебно на молодого русского, что тот, чтобы не попятиться назад, выпрямился во весь рост, сам выставил ногу и скрестил на груди руки.
— Что у вас тут, господа? — спросил комендант, входя из прихожей, куда он только что был таинственно отозван вестовым. Выслушав рапорт ждавшего его там часового о подозрительном поведении француза камердинера на крепостном валу и отдав необходимые приказания, он возвратился к гостям как раз вовремя, чтобы предупредить столкновение между двумя непримиримыми врагами.
— Да вот, — вступился Фризиус, деликатно отстраняя де ла Гарди от его противника, — почтеннейший майор наш не допускает и мысли, чтобы царь Петр мог быть нам когда-либо опасен.
— И я вполне разделяю его взгляд! — авторитетно сказал комендант. — Вспомните только, господин маркиз, погром русских два года назад под Нарвой. Нас, шведов, было с небольшим восемь тысяч человек, и эти восемь тысяч захватили в плен, со всем лагерем и артиллерией, армию в десять раз сильнейшую — в восемьдесят тысяч. Правда, армию скифов, но предводительствуемую храбрыми иностранными офицерами и притом, заметьте, в укрепленном лагере! Да это такое мировое событие, такой героический подвиг, память о котором будет жить еще долго после того, как от нас с вами и праха не останется! И нам ли, шведам, опасаться после этого чего-нибудь от них?
Пренебрежение, с которым Опалев отзывался об армии „скифов“, а еще более его глубоко презрительный, вызывающий тон не могли не задеть за живое молодого „скифа“.
— Ваши сведения, господин комендант, кажется, не совсем точны, — возразил он, и дрогнувший голос его показал, как близко он принимает вопрос к сердцу. — От посла нашего Санглиера мне достоверно известно, что русских под Нарвою было всего тридцать пять тысяч. А что до иностранных офицеров, то они-то, может быть, более всего и способствовали поражению русских.
— Как так?
— Да так, что войско этим иноземцам не доверяло, и когда вы, шведы, совершенно неожиданно зашли с тыла, солдаты сочли это делом измены своих офицеров и смешались, не зная, кого слушать, что делать. Самого же царя в это время, на беду, не было в лагере: за день перед тем он отбыл в Новгород — распорядиться военными снарядами и съестными припасами, в которых чувствовался уже недостаток, а король ваш Карл и воспользовался этим моментом…
— Как истинный великий полководец! — подхватил Опалев. — Чтобы отрезать русским отступление, он разрушил мост, напал на них врасплох, изрубил двадцать тысяч, а остальных, обезумевших от страха, заставил сдаться.
— С вашей военной точки зрения это, может быть, и замечательный подвиг. Но простите, если я, приватный человек, сужу несколько иначе: имей я дело с врагом, я дрался бы с ним честно лицом к лицу, а не подкрадывался бы к нему исподтишка, как какая-нибудь кошка…
По молодости лет и под влиянием горячительных напитков Спафариев невольно увлекся порывом патриотизма и выразился гораздо резче, чем позволяло благоразумие. Кругом между шведскими офицерами поднялся ропот, а майор де ла Гарди прорвался вперед и заревел на весь дом:
— Мальчишка! Это про нашего короля-то? Тут и молодой враг его вспыхнул, как порох:
— Вы забываетесь, господин майор, и дадите мне сатисфакцию!
Чрезмерная горячность раздражительного старика-майора готова была испортить все прекрасно налаженное дело: „царский шпион“ почти что совсем уже сбросил с себя маску, а тут вдруг все сводилось на личные счеты.
— Полноте, господа! — выступил миротворцем Фри-зиус, удерживая за руку маркиза, тогда как фон Конов, по знаку его, не без усилия отвел вон де ла Гарди. — Всякий вопрос только тогда может быть разрешен правильно, когда к нему обе стороны относятся sine ira et studio, без гнева и пристрастия. Вы, господин маркиз, как будто не одобряете нападения с тыла? Но неужели, скажите, с диким зверем могут быть общепринятые правила вежливости? А варварское государство тот же дикий зверь: если вы вздумаете нападать на него честно и прямо, то оно от всякого вашего удара будет только все более свирепствовать и в ярости своей наконец может действительно нанести вам смертельную рану…
— Так вы, стало быть, все-таки не отвергаете, что царь Петр может вас и смертельно ранить? — подхватил Иван Петрович с сверкающими глазами. — Не даром он признает вас, шведов, своими учителями в военном деле. „Шведы не раз еще побьют нас, — говорил он, — но в конце концов и мы научимся бить их“.
Две фрёкен, тетушка и племянница, до этого времени, как лица без речей, не смели вмешиваться в горячие препирательства мужчин. Теперь младшая что-то умоляюще шепнула старшей и та приблизилась к молодому французу.
— Вы, господин маркиз, кажется, играете на клавесине. Не сыграете ли вы нам чего-нибудь?
„Что они всё трусят за меня? — пронеслось у него в разгоряченном мозгу. — Не считают ли они и меня за труса? Так вот же нарочно докажу им…“
Он молча поклонился и присел за клавесин. Горница огласилась звуками триумфального военного марша. Офицеры, наэлектризованные воинственными звуками, столпились вокруг музыканта. Но торжественный марш незаметно перешел в заунывный, простой, но хватающий за душу мотив.
Если Иван Петрович, садясь за инструмент, и располагал вначале, быть может, ограничиться игрою русской песни, то по своей неудержимой натуре не мог уже остановиться на полпути и сперва тихонько, а потом все громче стал подпевать, отчетливо выговаривая и самые слова песни. То была стародавняя „Лучинушка“, которую присутствующие шведы имели полную возможность слышать иногда и от ниеншанцских русских простолюдинов.
— Да ведь это национальная песня русских?
— И как он чисто выговаривает! Без всякого акцента! — шепотом толковали меж собою слушатели-шведы.
Коммерции советник и будущий тесть его многозначительно только перемигнулись: попался-де молодчик! А фрёкен Хильда как стояла около своей менее догадливой тетушки, так и замерла на месте со сложенными руками.
— Вот он! — закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись на философа.
Гоголь
Бальзаминова.
Как же это можно живого человека собаками травить?
Бальзаминов.
Как можно? Что вы, маменька! Разве они знают учтивость?
Островский
В эту-то критическую минуту из открытых окон сквозь легкое плесканье мелкого осеннего дождя, под такт задушевной песни раздались звучные трели канарейки. Все присутствующие озадаченно насторожились, а фрёкен Хильда на цыпочках подошла к висевшей над одним окошком клетке с канарейкой: как это кенар ее умудрился вдруг так удачно вторить?
— А это Люсьен, камердинер маркиза, — объяснил ей вполголоса с усмешкой фон Конов, и когда за последней замирающей нотой песни все кругом забили в ладоши, он наклонился из окошка через горшки с цветами и крикнул вниз во двор: — Люсьен, пожалуйте-ка сюда!
Затем, обратясь к хозяину и двум хозяйкам, он сказал похвальное слово артисту-самоучке, который несомненно мог бы немало также посодействовать развлечению общества. Но еще до прихода ожидаемого артиста общее внимание было отвлечено новым явлением.
На яркий свет зажженных в горнице канделябров, а может быть, и просто, чтобы укрыться от усилившегося на дворе дождя, в одно из окон внезапно впорхнул молодой воробышек. Тотчас, однако, заметив свою оплошность, он заметался как угорелый, с жалобным писком летая взад и вперед под низким потолком и с налета ударяясь то в одну стену, то в другую.
Фрёкен Хильда забыла на минуту даже свои страхи за молодого маркиза перед очевидной смертельной опасностью, грозившей теперь бедной птичке.
— Она убьется! Ловите ее, господа, ловите! — кричала растерявшаяся девочка, и все молодое офицерство с Ливеном во главе бросилось исполнять волю комендантской дочки.
Воробышек, понятно, еще сильнее оробел и, прихлопнутый на лету чьей-то чересчур усердной рукой, упал прямо к ногам Спафариева. Тот поднял с пола трепещущую птичку и подал ее фрёкен Хильде:
— Получите, мадемуазель.
— Да она уже чуть дышит! — говорила девочка с самой искренней жалостью стараясь собственным дыханием вдохнуть в птичку жизнь.
— Общая судьба ветреной молодежи, — с ударением заметил тут комендант. — Зачем не спросясь влетела в западню? Но разница между ветреной птичкой и ветреным молодым человеком та, что этакую глупенькую птичку будут кормить, холить, чтобы выпустить потом на волю, с человека же, как с разумного существа, взыщут по всей строгости законов.
Ветреник наш не мог уже сомневаться, что он очутился в западне, из которой нет ему выхода.