— Это мама моя! — радостно встрепенулась Люба.
Это была вчерашняя женщина.
— Извините, сударыня, что я вас беспокою, — сказала она Марье Степановне, — Я должна просить вас: подержите девочку еще несколько дней. Мы еще не придумали, Куда бы ее отдать. Она — круглая сирота, Через несколько дней я за ней зайду.
— Ничего, тетушка, что ж делать! Надо помочь. Девочка нас не стесняет, только жаль её, — горюет очень, — отвечала Марья Степановна.
— Она скоро успокоится — ребенок ведь. — И она ушла.
Удивился Петр Петрович, когда, вернувшись со службы, застал дома вчерашнюю маленькую гостью и признаться, не особенно был доволен, что нарушена их мирная одинокая жизнь.
Прошло несколько дней. Успокоилась Люба и, по-видимому, стала забывать свою утрату. Смирная и робкая, она дичилась старушки, уклонялась её ласк и редко с ней говорила, а Петра Петровича так положительно боялась.
Нежно заботилась Марья Степановна о своей гостье, кротко и ласково обращалась с ней, забавляла ее, как умела, берегла, но девочка оставалась равнодушной. Она не привыкла к такому обращению, к ласкам. Со своей больной мамой она много видела горя, и хотя мама очень любила Любу, но, так как была больна, часто сердилась, бранила и наказывала ее.
Понимала малютка доброту старушки, ценила её ласку, но отвечать не умела. Она только охотно исполняла все, что та говорила, видимо, желая ей угодить.
Как-то раз, вечером, когда Люба, казалось, заснула и Марья Степановна собиралась ложиться, Петр Петрович крикнул ее в кабинет.
— Что ж это, Машенька, — сказал он, — маленькую-то не берут? Хотя она нам не в тягость, а все же, право, я не привык к детям. Надо сказать, чтобы ее взяли.
— Возьмут, Подождем немного. Девочка она хорошая, смирная. Точно наша Катюша покойница, — и Марья Степановна задумчиво прошла в кухню.
Она подошла к Любе, перекрестила ее и нагнулась, чтобы поцеловать. Вдруг Люба неожиданно приподнялась на кровати, обхватила крепко старушку за шею и прижала к ней свое заплаканное лицо.
— Не отдавай, не отдавай меня, — шептала она.
Девочка не спала и слышала, что говорил Петр Петрович.
Поражена была Марья Степановна, дрожащими руками обняла она малютку, целовала ее, между тем как крупные слезы текли по ее морщинистым щекам. Мало-помалу успокоилась Люба и, крепко прижавшись к бабушке, стала засыпать; по временам она вздрагивала, хватала старушку — точно ей казалось, что ее отнимают.
Осторожно положила Марья Степановна заснувшую девочку на кровать, а сама не ложилась. Разные мысли теснились и неё в голове. Ей вспомнилась вся прошлая однообразная жизнь её с Петром Петровичем. Дружно и тихо прожили они, сильно любила старушка своего доброго, хорошего мужа, а между тем такого отрадного чувства, как сегодня, она давно не испытывала. Давно-давно была и у них маленькая девочка, она умерла рано… Больше детей Бог им не дал.
— Бедная сиротка, — прошептала она, смотря на уснувшую девочку, — что-то встретишь ты в жизни, кто-то охранит и приласкает тебя?.. — и, склонившись перед иконой, она долго шептала свою вечернюю молитву.
На другой день, вечером, когда Люба заснула, Марья Степановна долго и убедительно упрашивала мужа оставить у них девочку.
— В память Катюши нашей… — говорила она.
— Что ты, Машенька, где ж нам с ребенком возиться, оба мы стары… Ты подумай, сколько хлопот тебе предстоит… — отвечал ей недовольный Петр Петрович.
— Я полюбила девочку, как дочь, жаль мне её, она ведь сирота, — говорила Марья Степановна, — тяжело мне с нею расстаться и снова остаться одинокой. Вы все заняты, а Люба такой славный ребенок; я не боюсь хлопот с ней и думаю, что совесть не упрекнет меня после, а там можно будет ее куда-нибудь и пристроить.
— Делай, как знаешь… Смотри только, чтобы после не каяться, — наконец сдался Петр Петрович.
Марья Степановна очень была счастлива.
Миловидовы заявили, что они оставляют девочку у себя на воспитание, на что, вероятно, и надеялась принесшая ее женщина.
Спокойно и хорошо зажила Люба в маленьком домике. Она недолго дичилась своих новых друзей, нежно полюбила их и зачастую приводила в умиление неожиданной лаской. Петр Петрович совершенно примирился с малюткой и, казалось, никого так не любил, как «козочку» (так называл он Любу).
Для неё припрятывал он лучшие кусочки, ей посвящал все свободное время и заступался перед бабушкой.
Целый день в маленькой квартире раздавался звонкий голосок: то пелась песенка, то слышался смех и возня с кошкой, то Люба просто болтала без умолку с бабой-Маней. Отрадно было на душе у Марьи Степановны: она не видала, как проходили дни. Как только обхватят ее маленькие ручки и провинившаяся шалунья перебирает все самые нежные названия, нарочно выдуманные для бабушки, старушка забудет и побранить ее.
— Ты кого же, козочка, больше любишь: меня или бабу-Маню? — спросил как-то раз Петр Петрович за обедом Любу.
— Бабу Ма… тебя… — колебалась девочка. — Обоих больше люблю! — радостно воскликнула она и, как котеночек, стала ласкаться к своим милым друзьям.
— А что, как вдруг да мы с бабой-Маней в Америку уедем, а ты одна останешься? — подсмеиваясь, шутил Петр Петрович.
Девочка нахмурилась, губы у неё задрожали, и она громко рыдая, бросилась к старушке.
— Не надо, не надо, — твердила она.
Марья Степановна укоризненно взглянула на мужа и прижала к себе белокурую головку.
— Ну, уж, Петр Петрович, сами не знаете, зачем раздразнили ребенка, — недовольным тоном проговорила она. — Полно, Любаша, перестань, моя крошка, ведь дедушка шутит; разве это может быть? Ты только подумай.
— Эх, козочка, какая еще ты глупышка, как я посмотрю на тебя. Ну, полно, полно, помиримся, — и он привлек к себе улыбнувшуюся девочку.
Мирно и счастливо проходило детство Любы. Все в этом укромном уголке, куда не ждано, не гадано забросила ее судьба, было ей мило и дорого: и Дружок, и Васька, и маленький садик, а особенно дедушка и бабушка. Часто, задумываясь, посматривала она на Марью Степановну; каждая морщинка на её лице, беленький чепчик, темный будничный капот, — все это ей так знакомо и любимо, и стоило только старушке поймать её взгляд, как она раскраснеется и бросится ей на шею…
— Ты — моя дорогая, золотая, брильянтовая, самая лучшая на свете, — шепчет девочка, не зная, как и выразить свою безграничную любовь.
Все, что знала Марья Степановна сама, всему научила она и Любу. Девочка шила, вязала, вышивала и была, действительно, хорошей помощницей старушке. Она убирала комнаты, помогала ей в стряпне, зашивала, что могла, и считала себя очень счастливою. Бывали, однако, и для Любы тяжелые дни, это — когда хворал кто-нибудь из её старичков. Грустною такою становилась тогда девочка, ходила на цыпочках, боялась громко заговорить, так и смотрела в глаза, стараясь угадать желание дорогого больного.
— Ну, что, лучше ли тебе, бабенька? — шепотом спрашивала она, зная, что у старушки болит голова. — Я сейчас, сию минутку переменю тебе компресс, а ты лежи, уж не вставай сегодня, я все приготовлю для дедушки; он ведь добрый, не рассердится, если что будет не так, — и маленькая хозяйка серьезно хлопотала, стараясь как можно лучше выполнить свои обязанности.
Наступила осень. Стояли чудные теплые дни. В маленьком садике у Миловидовых созрели яблоки; подсолнечники, наклонив свои тяжелые головки, словно просились прочь со стеблей; чижи, повешенные в клетках у крыльца, звонко чирикали. В воздухе было тихо, и лишь протяжный звон колокола ближайшей приходской церкви громко раздавался среди этой тишины, и густые звуки его словно висели в воздухе. Было воскресенье. В чистом ситцевом платьице, гладко причесанная, небольшого роста, на нижней ступени деревянного крылечка сидела девочка лет 10. Эта была Люба, В руках у неё была книжка; она готовила урок.
— Что это, как голова болит! — проговорила она, закрывая книгу и вставая: — Сорву три яблочка, пусть баба-Маня спечет нам… Что-то кислого захотелось.
Она подошла к дереву, сорвала яблоки и вошла в квартиру.
— Бабушка дорогая моя, спеки нам яблоки — так мне захотелось. Впрочем, я и сама положу их в духовой шкап.
— Зачем же три, Любаша? Ведь мы не маленькие, пусть бы тебе остались.
— А я разве маленькая? — улыбнулась Любаша. — Нет ты знаешь, я одна ничего есть не стану.
— Да что это ты как будто невеселая сегодня? — проговорила старушка, целуя девочку. — Что с тобой, мой ангел?
— Голова что — то болит, баба-Маня, да ты не беспокойся: это пройдет.
— Как не беспокоиться… Положи-ка компресс, приляг да оставь свои уроки; если нездоровится, то, конечно, в школу не пущу завтра.
Девочка легла.
— Петр Петрович, — говорила старушка, входя к мужу в кабинет, — Любаша сегодня что-то очень дурно выглядит, — она ведь совсем больна.