— Голову свою без дырки — вот и лучший презент! — смеялись казаки. — Нужен ему твой подарок. Вон фершал говорит, что он ещё всё вообще вверх ногами видит.
Но Харлампий этого понять не мог. Как это видеть всё вверх ногами? А про то, чтобы ехать без подарка, и слышать не хотел.
— Это же ему на всю жизнь память! — растолковывал он красноармейцам. — Что батька с войны на память привёз! Нужно что-нибудь необыкновенное! Вон мой отец шашку турецкую привёз, у самого ихнего паши отбил, над колыбелью моей повесил! Так я эту шашку пуще глаза берегу! Дом гори — я шашку спасаю!
Но красноармейцы ничего ему посоветовать не могли, только смеялись да крутили головами: дескать, у вас, у казаков, не только фуражки набекрень, но и мозги туда же!
Настал день отъезда. На утренней поверке получил Харлампий бумаги, сдал казённого коня и отправился на станцию. Хрисанф Калмыков пошёл его провожать.
Верстах в трёх от лагеря, в стороне от дороги, услышали они какие-то странные звуки. Держа винтовки наготове, вышли на полянку, залитую весенним половодьем. На полянке лежала коряга, а на ней сидел крошечный мокрый медвежонок.
— Не трожь его! — прошептал Калмыков. — Тут, наверное, медведица поблизости ходит. Наши ребята вчера лес прочёсывали, наткнулись на медведей, стреляли-стреляли, да, видать, мимо. Пойдём от греха.
Но медвежонок был такой смешной, и Харлампию показалось, что он жалобно зовёт его. Не утерпел он, подошёл к зверьку и погладил медвежонка по крутолобой мокрой головёнке. Медвежонок поднялся на лапках и, ухватив казака за палец, начал вылизывать его розовым язычком.
— Ух ты! — сказал Харлампий. — Вот он, презент необыкновенный. Вот он, подарок сыну моему.
— Да ты что! — сказал Калмыков, опасливо озираясь. — Куда ж ты его из родных местов потащишь?!
— Так ведь он брошенный! Не иначе как разъезд вчера медведицу угнал либо убил. Потерялся медвежонок.
— Потерялся — найдётся! Что ж думаешь, медведица ребёнка своего бросит?
Но Харлампий представил, как приедет он домой, как выпустит медвежонка во дворе и как все хуторяне сбегутся и будут кричать: «Вона! Какой презент Харлампий своему сыну навоевал!»
— Всё! — сказал он Калмыкову. — Заберу его с собой! Тут он всё равно пропадёт. Бросила его медведица!
— Да мыслимое ли дело, чтобы мать дитё бросила? В уме ли ты?
— А где ж она?
— А вот сейчас как выскочит — узнаешь где! Может, пошла сухое место искать. Её, видать, вода из берлоги выгнала. Весна нынче ранняя… Отпусти ты его! Вишь он какой заморённый!
— Вот я его дома-то и подкормлю… Что ж я его мучить буду?
— Вот заладил, как младенец бессмысленный! — рассердился Калмыков. — Совсем ошалел. Куда ты его в хутор потащишь?! Разве медведю место с человеком?
— А собаки? — сказал Харлампий. — А собаки как же?
— То собаки, а то зверь лесной! Он тя сожрёт!
— Ну да! Что я, медведя не прокормлю?! Я тут на всю жизнь выспался, теперь дома день и ночь работать буду!
Так Калмыков Харлампия и не отговорил, только поссорились они напоследок.
Домой нужно было ещё добраться. В ту пору ездить было непросто. Поезда ходили от случая к случаю, пассажиров на них набиралось столько, что никакие удостоверения и билеты не помогали, так что приходилось надеяться на авось да на широкие плечи. В вагон Харлампий сесть и не пытался. Он, как только подавали поезд, лез на крышу. Холодно, конечно, на вагоне сидеть, но зато воздух свежий и компания весёлая — такие же, как он, демобилизованные красноармейцы.
Они сперва думали, что Харлампий поросёнка везёт, а как узнали, что казак медвежонка раздобыл, из соседних вагонов прибегать стали — смотреть. Тут и Харлампий медведя своего разглядел как следует. Медвежонок маленький — в папахе умещался. (Всё равно папаха на забинтованную голову не лезла.) Сидит Презент в папахе, глазками-бусинками посверкивает. Каждые два часа вылезает и орёт — еды требует! Да так жалостно: сядет на задик, лапами голову обхватит и кряхтит, подвывает.
А солдат, пожилой татарин, что вместе с Харлампием домой добирался, приговаривает:
— Головушка ты мой горький! Какой такой — несчастный совсем! Куда я попал! Мамка нету, кушать нету… Казанский сирота!
Красноармейцы смеются, а Харлампию не до смеха — боится медвежонка не довезти. О пропитании для себя не думал: кусок сала есть, сухарей два десятка, кипяток на станции в любом количестве. А медвежонок сала не ест, мал ещё. Сухарей, в кипятке размоченных, пожевал, так не за голову, а за пузцо своё кругленькое схватился.
— Обкормил совсем ребёнок! — сказал татарин. — Глупый твоя голова! Ему молока давай! Мал совсем.
Спасибо, красноармейцы помогали. Они свешивали головы в вагоны и кричали пассажирам:
— Товарищи-граждане, молока не найдётся?
— Чего? — удивлялись в вагонах. — Да на что вам молоко?
— Для прокормления дикого медвежьего дитёнка как пострадавшего от стихийного бедствия и войны. Которые с молоком, окажите помощь по силе возможности, как беспризорному…
Мешочники не верили. Тогда солдаты привязывали папаху и на ремнях спускали в окно. Медвежонок рычал, пассажиры удивлялись. И какой-нибудь запасливый старичок с корзинкой или тётка, вся укутанная платками, доставали из фанерного чемодана бутылку.
— Вот, — говорили они. — Чего война понаделала! Медведи и те по дорогам маются!
А медвежонок Презент впивался в тряпочную соску и мгновенно выдувал всю бутылку. Потом он вытягивал губы дудочкой, радостно чмокал и засыпал, забившись в папаху. Харлампия он считал медведицей, а папаху — берлогой. Чем казался ему поезд и красноармейцы? Не знаю! Может быть, лесом, в котором шумит ветер. А может, ещё чем. Только ни солдат, ни поезда он не боялся.
Добирался мой дед домой три недели. Презент хоть и кормился плохо, а подрос и руки Харлампию оттягивал, а сам идти не желал. Шестьдесят вёрст, что отделяли наш хутор от станции, казак прошёл за день и поздно вечером постучался в ставень родного дома. Жена Харлампия испуганно глянула в темноту окошка, ахнула и кинулась отворять.
Девчонки заревели, увидав бородатого человека в прожжённой шинели, с грязной повязкой на голове. А он блаженно улыбался и приговаривал:
— Да что вы? Что вы? Доченьки мои, золотые! Отвыкли! Батьку не узнали?
— Какой ты нам батька! — рассудительно сказала пятилетняя Катька. — Наш батька на войне! Воюет!
— Всё! — сказал Харлампий, садясь на порог и стягивая сапоги. — Отвоевался!
Осторожно, как по льду, подошёл он к люльке, где качался и чмокал губами во сне крошечный мальчишка.
— Вона! — залюбовался он. — Беленький какой! В нашу породу.
Он присел на кровать рядом с колыбелью, качнул её раз, другой и вдруг запел тихонько, хриплым, сорванным от команд на морозе голосом, мучительно припоминая слова песни, которую пела ему в детстве мать:
Коник ты мой, коник,
Золотая грива.
Возьми меня, коник,
В шёлково седельце…
— Не гуди так! — остановила его Катька. — Ты его напугаешь…
Она слезла с печи, деловито прошлёпала босыми ногами по половицам и, заглянув в люльку, сказала:
— Спи, Сашенька, спи, маленький.
— Ты его, что ли, нянчишь? — спросил Харлампий, любуясь дочкой.
— А то? — ответила она. — Мать-то с утра до вечера в поле.
— Ну ничо! — сказал сотник. — Теперь легче будет. Теперь я работать пойду.
— А Катька нам Сашеньку качать не даёт! — стала жаловаться средняя дочка Аниська. — Будто он только её братик. Жадина!
— Не жалься! — счастливо улыбаясь, сказала мать, внося таз с горячей водой, чтобы вымыть мужу ноги с дороги. — Вот доносчица какая!
— Вот я привёз с кем вам нянькаться! — вспомнил сотник.
Он достал папаху с медвежонком и положил её посреди комнаты на пол.
Презент моментально вылез из неё и, став на задние лапы, завертел любопытным носом, принюхиваясь к домашним запахам. Девчонки завизжали от восторга. Они схватились за руки и принялись водить хоровод вокруг необыкновенного подарка. Медвежонок, словно понимал, что теперь это его дом, тоже приплясывал и кружился.
— Я тут материи привёз! — расслабленно говорил Харлампий.
— Да шут с ней, с материей! Жив! Живой! — глотая радостные слёзы, приговаривала жена, снимая с головы мужа заскорузлые бинты.
А перед ним всё плыло и качалось. И, проваливаясь в сон, он шептал:
— Всё, отвоевался… Дома я…