За матовой стеклянной витриной склада на улице Отвиль любопытные прохожие ничего не могли разглядеть. А над ней красовалась надпись тёмно-синими буквами:
КАСТЕРАД & КАРАМБОЛЬЭксп. – Транс.
Такая у нас с папой фамилия – Карамболь. Здесь, в Америке, её выговаривают по-своему: Кэрамбл, но в Париже она звучала совершенно нормально. Когда я выросла, папа рассказал мне, что вообще-то у него была другая фамилия, ужасно сложная. Что-то вроде «Карабакиквадзе» или «Карамджиболцишвили». Но однажды перед самой войной, когда папа был ещё совсем молодой, ему понадобилась копия свидетельства о рождении, и он отправился в мэрию Девятого округа, где когда-то его отец, то есть мой дед, записал сына под фамилией Карабакиквадзе или Карзамболишвили. Стоял жаркий летний день, в бюро записей гражданского состояния маялся всего один сотрудник.
Он принялся выводить на бланке страшно громоздкую фамилию и испустил тяжкий вздох. Ему показалось, что множество жужжащих, как пчёлы, и стрекочущих, как кузнечики, согласных, все эти «зе», «дзе» и «джи», густым невидимым роем вьются у него над головой – он даже невольно отмахнулся.
– Ну и фамилия у вас, пока напишешь – взмокнешь, – сказал он, вытирая пот со лба. – Что, если мы её упростим? Напишем, например… Карамболь. Как вам? Подходит?
– Да пишите, как хотите, – ответил папа.
– Тогда, значит, Карамболь.
Вот и значилось на вывеске над складом: «КАСТЕРАД и КАРАМБОЛЬ – Эксп. – Транс.» Что такое «Эксп. – Транс.»? На этот вопрос папа всегда отвечал как-то туманно и неохотно.
Экспорт? Транспорт? Экспедиция? Трансфер?
Работали ночью. Меня часто будил шум: грузовики подъезжали к дверям, подолгу стояли с включенным мотором, потом отъезжали. Я видела из окна, как вносили и выносили какие-то ящики. Папа и месье Кастерад руководили ночными работами, стоя на улице. Папа держал раскрытую амбарную книгу, в которую что-то записывал, пока разгружали или загружали очередной грузовик. Одну из страниц этой книги я нашла среди старых бумаг:
Слово «лампы» зачёркнуто и заменено на «светильники» рукой месье Кастерада, а внизу неразборчивая папина подпись.
По утрам, подняв железную штору склада, папа провожал меня в школу. Она была совсем рядом, на улице Птит-Отель.
И каждый раз, не успев свернуть с улицы Отвиль, мы встречались с месье Кастерадом – он спешил в свою контору «КАСТЕРАД и КАРАМБОЛЬ – Эксп. – Транс.», на своё рабочее место.
– Привет, Реймон, – говорит отец.
– Привет, Жорж, – отвечал Кастерад и, прямой как палка, катился на невидимых роликах всё быстрей и быстрей, потому что улица Отвиль шла под гору.
Мы подходили к школе.
– Выше нос, Катрин, – папа хлопал меня по плечу, – ничего страшного, если ты, как и я, будешь писать с ошибками.
Только потом я поняла: он так говорил вовсе не из безразличия, он, конечно же, не хотел, чтобы его дочь росла неучем. Просто он понимал, что месье Кастерад очень запугал меня своими бесконечными нравоучениями и уроками правописания, и хотел как-то меня подбодрить.
Два раза в неделю я обедала в школьной столовой, а в остальные дни мы с папой ходили в ближайший ресторанчик «Пикардия», что на улице Шаброль. Месье Кастерад тоже всегда там обедал. Мы ждали на углу, пока он войдёт в ресторан, потом выжидали ещё минут десять, чтобы уж точно не попасть с ним за один столик, и тоже входили. Папе хотелось обедать вдвоём со мной, и он боялся, что Кастерад будет опять говорить о разных бедствиях, о воспитании и о правописании. Готова поспорить, что папа договорился с владельцем «Пикардии», чтобы тот сажал нас за столик как можно дальше от Кастерада.
При входе в ресторан папа говорил:
– Давай снимем очки, Катрин. Тогда мы сможем с чистой совестью сказать, что не заметили его.
Часто уже под конец обеда к нам за столик подсаживались папины деловые партнёры.
Я слушала их разговоры, но не всегда понимала, о чём идёт речь. Все они были чернявые, усатые и ходили в поношенных пальто. Был среди них и один рыжий, он носил очки в золотой оправе и всегда слушал папу с раскрытым ртом. Как сейчас помню: звали его Шевро. Однажды папа сказал ему:
– Ну-с, Шевро, могу вам предложить пятьдесят самолётных кресел от «Констеллейшн». Что скажете?
– Кресел для чего? – вытаращил глаза Шевро.
– «Констеллейшн»[4]. Я же говорю, самолёт такой…
– А зачем они мне?
– Ну-у, например, можно сделать из них кресла для кинотеатра.
Шевро раскрыл рот ещё шире.
– Точно! Ну, у вас и фантазия! Ну, вы даете, Карамболь… Хорошо, я их возьму. Нет, вы меня, правда, изумляете…
Я читала в его глазах такой восторг, что и сама пришла в изумление. Так чем же всё-таки папа занимался? Однажды я его об этом спросила.
– М-м-м… как бы тебе это объяснить?.. Чтобы регулировать грузопотоки в Европе, в каждой стране действуют специальные транспортные конторы, а во главе их… В общем, проще говоря, мне присылают разные ящики и бандероли, а я их пересылаю дальше. Затем я получаю новые ящики. Ну, и так далее.
Он глубоко затянулся сигаретой.
– Скажем так, я работаю с грузами.
Где-то с апреля папа начинал водить меня на прогулку в скверик у церкви Сен-Венсан-де-Поль. Ещё туда приходили гулять несколько девочек из моего класса, и мы играли до шести часов. Папа сидел на скамейке и приглядывал за мной краем глаза, а чернявые усачи в поношенных пальто – те самые, из ресторана, и Шевро тоже с ними – поочерёдно подсаживались к нему. Они что-то ему говорили, а папа делал пометки у себя в блокноте.
Когда солнце садилось, мы за руку с папой шли вниз по улице Отвиль.
Папа говорил:
– Кастерад опять будет ворчать. Он не понимает, как можно проводить деловые встречи в сквере. Но это же глупо… В такую погоду куда лучше работается на свежем воздухе.
Кастерад поджидал папу в конторе за своим столом. Как правило, он, действительно, начинал ворчать.
– Хорошо поработалось, Раймон? – спрашивал папа.
– Кто-то же из нас должен здесь работать.
Он важно выпячивал грудь.
– А вы, мадмуазель, – обращался он ко мне ещё более сухо, – произведения каких французских поэтов вы сегодня изучали в школе?
– Виктора Гюго и Верлена.
– Ничего нового. Как будто других поэтов нет. Поэзия весьма обширна. Например…
В такие минуты его нельзя было перебивать.
Папа садился за свой стол, а я оставалась стоять. Месье Кастерад доставал из внутреннего кармана сборник своих стихов.
– Сейчас я вам зачту образец французского стихосложения… Настоящего стихосложения.
И он монотонным голосом принимался читать нам свои стихи, задавая ритм взмахами руки. Я до сих пор помню первые строчки одного из этих стихотворений, к которому, он, похоже, питал особую нежность:
О, Бетти и Мари, чья шея белоснежна,
Где клятвы те, что с уст слетали молодых
Осеннею порой в кастельнодарском парке?
Я забиралась к папе на колени и вскоре засыпала. Проходило немало времени, прежде чем папа меня будил. За окном было темно.
– Он ушёл, – устало говорил папа. – Можешь надеть очки…
Я помогала ему закрывать склад.
По утрам папа меня поднимал, готовил завтрак и накрывал на стол в гостиной, которая служила нам и столовой. Открывая жалюзи, папа довольно долго стоял у окна. Он окидывал взглядом крыши и сверкающий стёклами Восточный вокзал, который был совсем-совсем рядом. Завязывая галстук, он иногда задумчиво, а иногда очень решительно говорил:
– Ну, кто кого сегодня, госпожа Жизнь?
А ещё у нас была такая игра: по утрам, когда папа брился, он непременно гонялся за мной по всей квартире с намыленным помазком, стараясь вымазать мне лицо пеной.
После этого нам обоим приходилось хорошенько вытирать очки – все стекла были в мыле.
Как-то в воскресенье за завтраком мы услышали, что кто-то звонит в дверь склада. Я помогла папе поднять металлические шторы. Перед складом стояла огромная крытая брезентом фура, на которой было что-то написано по-испански. Трое мужчин начали выгружать оттуда какие-то ящики и ставить их на тротуар. Папа велел им занести ящики на склад, а сам пошёл звонить месье Кастераду на квартиру, которую тот снимал. Трое приехавших протянули папе накладную. Папа подписал, и фура, взревев мотором, уехала.
Папа с месье Кастерадом вскрыли ящики. Внутри оказались статуэтки балерин. В некоторых ящиках статуэтки были разбитыми, и мы аккуратно разложили все осколочки на полках склада. Потом папа опять заколотил ящики с целыми статуэтками и кому-то позвонил. Говорил он при этом не по-французски. Когда папа положил трубку, месье Кастерад сказал: