«Теперь пойдем обратно и еще погреем наши попы», — радостно улыбнулась она мне. И мы пошли назад и уселись на крышку люка — рядышком, большой и маленький.
Думаю, нам удалось выпить едва ли половину того, что у нас было, потому что шипучие напитки непременно надо хорошенько потрясти, а потом любоваться, как пенная струя бьет из бутылки в воздух. Несколько раз приняв имбирный душ и наглядно продемонстрировав мне, как можно пускать носом пузыри, она заявила: «А теперь давай ты».
Это было больше похоже на приказ, чем на просьбу. Я тряс свою бутылку весьма долго и усердно, потом убрал палец от горлышка, и нас обоих окатило искристой пеной «Гиннесса».
В течение следующего часа нас занимали в основном смешки, и хот-доги, и имбирная шипучка, и изюм в шоколаде. Случайные прохожие шарахались от радостных воплей: «Ой, мистер, а он меня любит, правда-правда!» Она взлетала на крыльцо ближайшего дома и звонко кричала мне: «Смотри! Я больше тебя!»
Было уже где-то пол-одиннадцатого вечера. Она удобно устроилась у меня между колен и вела серьезную беседу со своей куклой Мэгги, когда я сказал: «Ну ладно, Кроха, тебе давно уже пора быть в постели. Где ты живешь?»
Спокойным, ровным голосом, так, словно в ее словах не было ничего необычного, она сообщила: «Я нигде не живу. Я убежала из дома».
«А где же твои мама с папой?» — обескураженно спросил я.
С тем же успехом она могла поведать мне, что небо голубое, а трава зеленая. Ее слова были столь же просты и не допускали никаких возражений: «Моя мамочка — корова, а папочка — козел. И ни в какую гребаную полицайку я не пойду. Теперь я буду жить с тобой».
Это снова была не просьба, а, скорее, распоряжение. Так что мне не оставалось ничего другого, кроме как смириться с фактом. «Хорошо, я согласен. Можешь пойти со мной, а дома мы посмотрим».
С этого момента и начались мои университеты. Я завел себе большую игрушку, причем отнюдь не плюшевую, а живую и настоящую, которая, как потом выяснилось, вообще больше походила на бомбу с ножками. Я возвращался домой, словно с ярмарки в Хэмпстеде, — слегка пьяный, с небольшим головокружением, как после пары дюжин кругов на карусели, и подозрением, что у меня, кажется, не все дома, потому что большая кукла, которую я выиграл в тире, вдруг ожила и теперь топает рядом со мной.
— Как тебя зовут, Кроха? — спросил я через некоторое время.
Анна. А тебя?
Финн. Откуда ты взялась?
На этот вопрос я ответа не получил; это был первый и последний раз, когда она не ответила на заданный вопрос, — причину я понял только потом. Она отчаянно боялась, что я отведу ее обратно.
И когда же ты убежала из дому?
Дня три назад, я думаю.
Мы пошли короткой дорогой, срезав через мост, а потом через железнодорожные пути. Я всегда так ходил, потому что наш дом располагался совсем рядом с железной дорогой и это было удобно. К тому же не приходилось заставлять маму вставать с постели, чтобы открыть мне парадную дверь.
Через черный ход мы вошли в буфетную, а оттуда в кухню. Я зажег газ и впервые увидел Анну при свете. Бог знает, что я ожидал увидеть, но только не то, что предстало моим глазам. Дело даже не в том, что она была сказочно грязной, а платье на несколько размеров превосходило нужный; дело было в имбирной шипучке, «Гиннессе» и красках. Она смахивала на маленького дикаря, в чисто декоративных целях разукрасившего свое лицо, руки и одежду пятнами всех возможных цветов и оттенков. Она выглядела такой смешной и маленькой и так испуганно сжалась от моего неистового гогота, что мне пришлось немедленно схватить ее на руки и приподнять, чтобы она могла увидеть себя в большом зеркале над каминной полкой. От ее веселого хихиканья я словно захлопнул дверь ноября и шагнул в теплый июнь. Надо сказать, я той ночью не особенно отличался от нее — меня тоже с головы до ног покрывала краска. «Достойная парочка», — как сказала потом мама.
Посреди нашего веселья из-за стены раздалось «тук-тук-тук». Это была мама. «Это ты? Ужин на плите. Не забудь выключить газ».
Вместо обычного: «Хорошо, мам, я быстро» — я распахнул дверь и крикнул: «Мам, спустись и посмотри, что я принес».
Нужно сразу сказать, что моя мама никогда не суетилась и все принимала спокойно и с юмором: кота Босси, которого я притащил домой однажды ночью, собаку Патча, восемнадцатилетнюю Кэрол, которая прожила у нас два года, и Дэнни из Канады, застрявшего на целых три. Кто-то может коллекционировать марки или картонные подставки для пивных кружек; мама собирала бродяг и беспризорников, кошек, собак, лягушек, людей и даже, по ее заверениям, целое племя «маленького народца».[3] Случись ей той ночью встретить у себя на пороге льва, она отреагировала бы точно так же: «Бедная крошка!» Одного взгляда на Анну ей было достаточно.
— Бедная крошка! — возопила она. — Что они с тобой сделали?
И добавила, уже обращаясь ко мне:
— Ты как из помойки вылез. Иди умойся.
С этими словами мама бухнулась на колени и заключила Анну в объятия.
Обниматься с мамой — все равно что заниматься классической борьбой с гориллой. Руки у нее такого же размера, как у некоторых людей ноги. Уникальное анатомическое строение моей мамочки до сих пор ставит меня в тупик, поскольку четырнадцатистоуновое сердце у нее заключено в двенадцатистоуновом теле. Мама всегда была настоящей леди, и, где бы она ни была сейчас, несомненно, ею остается.
Спустя несколько минут охов и ахов дело начало принимать более-менее организованный оборот.
Мамуля вернулась в вертикальное положение и, мимоходом бросив мне: «Сними с ребенка это мокрое барахло», распахнула кухонную дверь и завопила: «Стэн, Кэрол, а ну быстро сюда!» Стэн — это мой брат, младше меня на два года; Кэрол — одна из приходящих и уходящих бродяг и беспризорников.
Недра кухни неожиданно извергли ванну, на плиту взгромоздились чайники, откуда-то взялись полотенца и мыло; топку набили углем, а я занялся разматыванием того, что было намотано на ребенке. И вот она уже сидела, поджав ноги, на столе в своем первозданном виде. Стэн сказал: «Уроды!» Кэрол сказала: «Иисусе Христе!» А мама грозно сдвинула брови. Всполох ненависти на мгновение осветил кухню: все это маленькое тельце было сплошь покрыто синяками и ссадинами. Четверых взрослых затопила волна гнева; мы готовы были растерзать любого, кто оказался бы в этом повинен. Но Анна сидела на столе, будто маленькая сказочная фея, и улыбалась от уха до уха; похоже, в первый раз в жизни она была совершенно и безоговорочно счастлива.
Но вот ванна и суп остались позади. Анна блистала в старой рубашке Стэна. Мы расселись вокруг кухонного стола, чтобы как-то обсудить ситуацию. Вопросов была куча, а ответов явно недоставало. Совместными усилиями мы пришли к выводу, что для одного дня проблем вполне достаточно; решения могли подождать до завтра. Мама принялась стирать Аннины одежки, а мы со Стэном занялись сооружением постели на старом черном кожаном диване в соседней комнате.
Я спал в гостиной, полной горшков с аспидистрами, с высоким комодом, заставленным стеклянными фигурками, с кроватью и кучей разнообразных безделушек, от которых просто негде было повернуться. Мою комнату отделяла от соседней огромная байковая занавеска, висящая на деревянных кольцах, которые громко клацали, скользя взад и вперед по перекладине. Там, за занавеской, и стоял Аннин диван. За окном раскачивался уличный фонарь, а так как занавески у меня были тюлевые, то комната всегда была залита светом. Как я уже говорил, дом наш стоял как раз возле железной дороги, по которой день и ночь сновали поезда, но со временем мы к этому привыкли. Через девятнадцать лет непрерывной практики грохот и вой поездов уже превращаются в колыбельную.
Когда постель была готова, я вернулся в кухню. Фея восседала в плетеном кресле, по самый нос закутанная в одеяла, и булькала горячим какао. Босси гнездился у нее на коленях, извиваясь, как Гудини в смирительной рубашке; Патч лежал у ног, и его хвост маятником стучал по полу. Шипение газовой лампы, огонь, горящий в камине, лужицы воды на полу — все это превратило нашу кухню в рождественский вертеп. Старинный буфет, горшки и кастрюли, черная чугунная плита с начищенными медными конфорками, казалось, так и сверкали от счастья. Посреди всего этого великолепия сидела маленькая принцесса, умытая и сияющая. У этого создания оказались самые прекрасные и роскошные медно-рыжие волосы, какие только можно себе вообразить, и вполне достойная их физиономия. Это был вовсе не херувимчик, нарисованный на потолке в церкви, а настоящее улыбающееся, хихикающее, ерзающее живое дитя. Ее личико сияло каким-то внутренним светом, а глазенки были похожи на два синих прожектора.
Сегодня я уже сказал «да» на ее вопрос «Ты меня любишь?», потому что был не в силах сказать «нет».