Но так у нее ничего и не получается.
Няня прислушивается, вскакивает и бежит в кухню.
— Ты, что ли, с ума сошел?! — шипит она испуганно (так, что я слышу). — Эмалированной от алюминиевой отличить не может! Это же Лизкина!
Выдав дяде Николаю жир и отругав его как следует, няня возвращается. Но тут уже просыпаюсь я и стучат в окно воробьи. Няня велит мне одеваться, дает крупу и идет проследить, чтобы эти окаянные шелапуты, Яська с Шуркой, не умчались в школу не емши, благо матеря на работе…
Я кормлю воробьев и теперь уже сама кричу на ворон:
— Пошла отсюда, гамлёт проклятый!
Последней на кухню выходит Лизка, у которой дядя Николай чуть не съел жир из алюминиевой кастрюльки.
Няня жарит оладьи, а я стою рядом и смотрю, как Лизка гладит блузочки и поет песни, Она поет: «Не спи, вставай, кудрявая, в цехах звеня!..»
И я так думаю: Лиза эту песню про себя придумала — такая она сама кудрявая.
Закончив петь, Лиза убирает утюг, надевает в коридоре перед зеркалом свой берет и жакетку и идет на работу.
Лиза работает машинисткой в Соседнем-Дворе-В-Который-Ходить-Нельзя.
Тихо стало в квартире. Все ушли. Мы с няней забираем Илику к себе, няня готовит, а пока у нее варится, читает нам книжки. Или мои, или новую Иликину книжку. Книжка толстая, она для больших. Но и для детей там тоже немножко. Очень хорошая книжка!
Жили-были Сима с Петей!
Сима с Петей были дети!
Пете — пять,
А Симе — семь!
И двенадцать вместе всем!
Хоть в мячик под нее скачи, хоть считайся. Нам с Иликой очень нравится. А няня читает-читает и все время ворчит почему-то:
— Скажите пожалуйста! Детей он учить взялся! Этот научит… Чего плохо, чего не плохо — все расписал, хоть в раму его вставляй, такого умного…
— Ну чего ты на него сердишься?! Ты читай! — удивляюсь я.
А вечером Шура, когда из школы пришел, все нам рассказал, почему няня этого писателя ругает… Она один раз к Первому маю (это давно было, Шурка с Яськой еще в школу не ходили, а теперь они уже на второй ступени) мыла окно в кухне — и вдруг напротив в окне ка-ак бабахнет! Няня и говорит: «Шурка! Беги, погляди, у кого это примус опять взорвался…»
А было вовсе не примус. А тот писатель, который Иликину книжку написал. Из нагана в себя… Сам.
— Няня, а в себя сам… разве убивают?
— Неча глаза таращить. Зубы чистить и спать. Ночь на дворе.
Я не хочу спать. Я сижу на окне и гляжу. Много как окошек в нашем дворе. Одни окошки веселые — с занавесками, и абажур красный, и цветок на подоконнике. А в других — только лампочка под потолком и никаких занавесок. И видно, как дяденька какой-то ходит по комнате. Ходит и курит. Одна папироса кончится — он чирк! И опять курит… А в другом — мама какая-то с ребеночком. Тоже ходит.
Укачивает его, наверное. У нее еще лампа стоит на столе. И машинка, на которой печатают. Мама подошла, взяла со стула платок, прикрыла лампу, чтобы маленькому не светило… И все ходит и ходит.
«Спи, моя радость, усни…»
Это моя мама так пела.
«Мышка за печкой не спит.
Мышка все время скрипит…
Кто-то вздохнул за стеной.
Что нам за дело, родной?..»
…А одно окно совсем черное. Прямо напротив нашего. Оно и днем черное — в нем теперь никто не живет.
…Звон, шипение и скрежет. Я просыпаюсь.
Крохотный, как мышонок, трамвайчик выскользнул из кружева занавески, помчался по синему снегу, юркнул за пудреницу и скрылся.
Человечки, черненькие, как чаинки на скатерти, бегут врассыпную сквозь стебли цветка, спешат, исчезают в листьях, снова появляются и как угорелые мчатся дальше…
Рой желтых снежинок вокруг фонарика гаснет. Снег из синего становится серым.
Бам! Бам-м! Бам… — раздается где-то в глубине квартиры.
Цветок в горшке стоит на столике перед зеркалом.
Я лежу на диване в чужой незнакомой комнате.
Прямо надо мной на стене прикноплены фотографии: зареванный мальчик в нагрудничке, другой мальчик постарше — на нем длинное пальто и фуражка, за спиной ранец, уши в разные стороны, рот раскрыт… А вот красноармеец (не понять только, дяденька или мальчик), на нем шлем со звездой и ружье в руках. А на носу очки (никогда не видала красноармейцев в очках)… И еще летчик. Тоже в очках. Как мой папа…
Тут уже я окончательно просыпаюсь и соображаю, что лежу в комнате папиной тети Юны в городе Ленинграде, а все эти мальчики на стене и есть мой папа.
Мой папа (и мама тоже) уехал в командировку. Командировки бывают большие и маленькие. У папы и мамы очень большая командировка, ей и конца не видно. Папа и мама живут в командировке, а я жила у маминой няни в Москве…
— …в комнате прислуги! За кухней! По стенам иконы!! Чад! Вонь!..
Тетя Юна так все это расписывает, что у меня даже в носу першит — такая я, оказывается, была несчастная.
Вокруг за столом (наверное, на нем можно в пятнашки бегать, такой он у них громадный) сидят разные мои родственники, качают головами и кормят меня питательной пищей: на первое — тертая морковка, на второе — суп морковный молочный, на третье — вареная котлетка с морковным пюре, кефир и, наконец — слава тебе боже! — яблоко…
Родственники разложили на столе тетрадку, чернильницу и перо и пишут план моего воспитания «по системе».
— Гимнастика и обтирание — это всенепременно! С Фемидой они творят чудеса…
Фемида, с которой гимнастика творит чудеса, сидит напротив меня, повязанная салфеткой, и размазывает морковь по тарелке. Она чуть постарше меня и очень толстая.
Тетя Юна записывает про гимнастику и обтирание, а я гляжу по сторонам.
Комната, где мы сидим, очень красивая. Стены у нее синие, и по ним звездочки. И много разных картин. И пять уток вниз головами — две с одной стороны, две с другой и одна посерединке. А над столом абажур и сова на шнурке.
Когда мы с Фемидой съели свою морковку, Фемидина мама нажала у совы под хвостиком, и оказалось, что это не сова, а звонок, и вошла еще одна тетенька, а Фемидина мама сказала ей:
— Танечка, уберите, пожалуйста.
А дальше, за столом — буфет. Он такой… такой, как будто он не буфет, а замок. У него башенки. И разные чертики. И виноград с листиками. И два балкончика, совершенно как настоящие. На одном балкончике лежат разные коробки от конфет, только, наверное, пустые. А на другом стоят двое. У него серьга в ухе, а на боку сабля. Он держит своими черными руками ее золотые волосы, а она положила ему на плечи руки и глядит ему прямо в глаза…
— А он ее потом задушил подушкой…
От неожиданности я чуть не лечу вниз. Я стою на стуле, который подволокла к буфету, и гляжу вниз. Внизу белая равнина стола, ледяным куполом на середине ее сверкает колпак от сыра и лежат круглые золотые баранки в плетеной корзинке.
Рядом со столом стоит Фемида. Сверху она еще более толстая.
— Что ты врешь?!
— Они — Отелло и Дездемона, — объясняет Фемида. — Он ее потом задушил подушкой.
Она сообщает это с таким удовольствием, что заметно даже, как ей приятно произносить эти слова.
— Врешь ты все… — И у меня все холодеет в животе при мысли, что она может оказаться права.
Фемида принимается скакать вокруг моего стула на одной ножке и вопит на весь дом:
— Мама! А Вика не верит про Отелло и Дездемону, что он ее задушил! Ведь правда же задушил?
— Тебя, Фима, это совершенно не касается, — отвечает Фемидина мама. — И вам рано обсуждать это, — добавляет она строго. — А ты, Викочка, слезь со стула, ты можешь упасть. Фима, покажи Вике книжки. Только помойте руки.
Но Фимка не унимается и из-за спины матери беззвучно повторяет мне:
— Нет, задушил! Нет, задушил…
Нет, мне не нравится эта Фемида. Конечно, она много чего знает. И куклы у нее хорошие. Даже глаза у них закрываются. Только все они у нее голые, и вечно у них чего-нибудь не хватает — то руки, то волос, а то и вовсе макушки нет. Хотя зато видно сверху, как устроено, что глаза закрываются. Только это нисколько не интересно. По утрам Фемиду и вправду обтирают холодной водой. А она вопит, как паровоз на вокзале. И мама ее повторяет:
— Фемида! Куда подевалась твоя воля?!
Но Фемиду ничуточки не интересует, куда делась ее воля, и она воет еще шибче. Сначала я трусила, что, расправившись с Фемидой, родственники примутся за меня. Но тетя Юна вечно занята на дежурствах (она работает фельдшером) и дома почти не бывает, а остальным хватает Фемиды, так что меня оставили в покое.
И по утрам я могу, сколько мне хочется, подпрыгивать на диване, разглядывая папины фотографии и прохожих в зеркале за цветком. В самый первый раз ко мне зашла домработница Таня и спросила, умею ли я сама одеваться и не надо ли мне помочь. Но я даже ей не ответила — так я обиделась. У нас в Москве даже наша маленькая Илика и та сама одевалась. Только ботиночки путала и приходила к нам в кухню косолапенькая, как утенок, и мы с няней ее переобували. Вот интересно! Оказывается, все, кто живет в этой квартире: и Фемида со своими папой и мамой, и бабушка Рива, и две тети — тетя Софа и тетя Эля, которых я все время путаю между собой, и тетя Юна, которая меня воспитывает, — все они мои родственники. Кроме всех них есть еще один родственник, про которого я никак не могу понять, живет он у нас в доме или только приходит в гости, а потом забывает уйти. Родственника зовут странно: Нина-Большой. Почему Большой — понятно. Он, как говорит Фемидина мама, «таки да» большой. Но почему он Нина?