— Га?! Как так — не рвал бы? То революционный лист?
— Поэтому я и не рвал бы.
— Га?! Вам, Редаль, охота в тюрьму лезть?
— Нет, неохота… А только я думаю, что бумагу надо было оставить до урядника.
— До урядника? — Пшечинский остановился, ворочая выпуклыми глазами. — А до той поры пусть читает, кто хцет?
— Не знаю, — вскользь ответил Август Редаль. — Я только так подумал: ведь это дело полиции. А вы бумагу порвали.
Лицо у пана Пшечинского стало сизым. Он сказал упавшим голосом:
— Я дворянин… мне поверят… И вы не говорите, Редаль, что это я порвал.
— Хорошо, — ровным голосом сказал Редаль и ушел — такой же спокойный, с каменным лицом.
Пшечинский поглядел растерянно кругом и грузно зашагал к своему дому. Но, проходя мимо колодца, вдруг остановился и крикнул:
— От! Опять!!!
Но срывать с колодезного столба «обязательное постановление» теперь уже не стал — ушел, что-то бормоча себе под нос.
Только к вечеру приехал верхом урядник и сразу же прошел к Перфильевне.
А потом начали вызывать к нему, в помещичий дом, всех проживающих в усадьбе по очереди: Пшечинских, Редаля… Позвали и Гришиного отца. Он вернулся скоро, а вслед ему кричала с крыльца багровая Перфильевна:
— Завтра ж! Завтра ж чтоб твоей ноги тут не было… Смутьян!!!
Отец, не отвечая, быстро прошел к себе в избу и сказал испуганной матери и бабушке:
— Ну, собирайтесь в дорогу!
И тут неожиданно пришел Редаль. До этого он не бывал у Шумовых ни разу.
Он остановился у порога, вертя шапку в руках. Бабка, враждебно оглядев его (лба не перекрестил!) ушла к себе в чулан.
Редаль сказал медленно:
— Зря вы это, Иван Иванович. Не надо было так шуметь.
— А, ты хочешь меня учить? Чему? — сердито крикнул отец. — Смирению?
— Нет, учить я вас не могу…
— А вы все ж таки поучили бы его, Август Францевич! — вмешалась мать. — Совсем ведь шалый стал! Такое место терять!
— Учить не могу. Я только думаю — не о смирении надо говорить, а о выдержке. Смирение нам не нужно, а выдержка требуется.
— Э, брось ты! — уже мирным тоном сказал отец, как всегда быстро остывая. — Ты поглядел бы на эту бабу Перфильевну, как она со мной разговаривала.
— Она и со мной так же разговаривала.
— Ты ее меньше знаешь. А я ведь рядом с нею рос, в одной деревне. Может, потому и терпеть от нее — ну нету моих сил. Эх, что деньги с человеком делают!… Не человек капиталом пользуется, а капитал его корежит по-своему!
— С этим я согласный, — спокойно сказал Редаль.
— «Согласный»? Эх, Редаль премудрый… — Отец уже смеялся. — Перфильевна-то за последнее время совсем ошалела. Услышит: в винной лавке боевая дружина деньги под расписку отобрала — я виноват. В волости паспортные бланки пропали — меня честит. Листок какой-то вывесили у колодца — опять я в ответе.
— Ну, это еще надо доказать, кто вывесил, — проговорил Редаль, и что-то в его голосе поразило Гришу.
— Да она меня не за то винит — до того все-таки еще не одурела, знает: не я вывесил, — она винит меня за то, что я в душе-то, мол, не за нее — значит, за тех, кто листки вывешивает, кто винную лавку ограбил…
— Вы раньше сказали: «отобрали под расписку».
— Ну да, сказал. А она-то говорит по-другому: «ограбили». И опять я перед ней виноват. Хо-хо-хо! — Отец засмеялся раскатисто.
— Смейся, смейся, легкий человек! — сказала мать с горечью. — Чем детей-то кормить станешь?
— Чем? Вот этим! — И отец протянул вперед огромные, поросшие рыжим волосом руки. — Не пропадем, мать!
— Куда вы думаете переехать? — спросил Редаль.
— В город.
— У меня там брат живет. Я могу дать вам письмо к нему.
— Если тебе надо написать, давай передам. А я и без твоих родных работу найду, будь спокоен! Вот если у твоего брата книги есть хорошие… грамотный он?
— Очень грамотный, — чуть заметно улыбнулся Редаль.
— Ну, тогда зайду к нему!
— И еще одно: могу я на прощанье совет вам дать?
— Можешь! Советуй, Редаль премудрый!
— В борьбе нужна большая воля…
— В какой это борьбе? — встрепенулась мать; она возилась у раскрытого сундука: выбрасывала на пол зимнюю одежду. — А ты что лопухи развесил? — накинулась она на Гришу. — Ступай из избы!
Гриша с трудом оторвал свой взор от Редалева лица и медленно — нога за ногу — вышел на крыльцо.
Вот оно что! Листы-то, вывешенные у колодца и на стене амбара, были из той же желтоватой и слегка шершавой бумаги, что и связка, которую он принес Редалю из леса…
К крыльцу подошел печальный Ян:
— Я слыхал, вы уезжаете. Насовсем?
— Уезжаем. В город! Слушай, Ян: а твой отец знает лесных братьев?
— Он не говорит. Я думаю — знает.
На крыльцо вышли Редаль и Гришин отец. Они стали рядом — почти одного роста и такие разные: Иван Шумов с могутной бородой во всю грудь, похожий на русского богатыря, что смотрит с календарной картинки, прислонив к надлобью руку в кованой рукавице, и латыш Август Редаль, с твердым лицом, с зоркими и строгими голубыми глазами…
— Эх… премудрый! Обнял бы я тебя на прощанье — может, и не увидимся больше, — да ведь как тебя обоймешь? Разве камень-гранит обнимают?
Отец захохотал. Редаль улыбнулся сдержанно:
— Я думаю, увидимся. Скорей всего — в городе… на будущий год.
Так они и не обнялись. И только долго изо всех сил жали друг другу руки. Жали и глядели — глаза в глаза: кто первый сдаст. Не сдал ни тот, ни другой. Тогда они расцепили побелевшие от такого рукопожатия пальцы и разошлись в разные стороны.
В город поехали вдвоем — отец с Гришей. Мать решила дожидаться с бабушкой и маленьким Ефимкой в Савнах, у Комлевых, пока отец не снимет в городе подходящее жилье.
По дороге заехали в Ребенишки к Шпаковскому, и тому вдруг дозарезу понадобилось побывать в городе по спешному делу.
— А велосипед? — прищурившись, спросил отец. — На велосипеде, небось, скорей докатишь.
— Велосипед в починке. — Учитель оглядел простую телегу, на которой приехали Шумовы, доброго крестьянского конька, пузатого и низкорослого, и добавил: — Да что я — место просижу в вашей коляске? Или рысак не потянет?
— Ну собирайся, садись. И места своими костями не продавишь, и рысак выдюжит.
Шпаковский собирался недолго: захватил только накидку с бронзовой застежкой в виде львиной головы да крохотный чемоданчик и уселся в телегу кузнечиком — высокие коленки к небу.
— Признайся: только для компании и едешь, — сказал ему отец уже в поле, когда конек, поматывая головой, будто извиняясь, пошел шагом по трудной песчаной дороге.
— Не угадал. Приятеля одного надо по делу видеть, он — учителем в городе-то. Да кстати узнать, не поможет ли он твоего Гришутку втиснуть в училище. Не плохо бы, а?
— Чем плохо!
— А кем я буду, когда кончу училище? — спросил Гриша.
— Генералом, — не моргнув глазом, ответил Шпаковский.
Опять насмешки.
Гриша хотел отвернуться, но его неудержимо влекла к себе бронзовая львиная голова на накидке учителя — она поражала своим богатым блеском и замысловатостью: как такая голова защелкивается? И для чего при ней цепочка?
Красиво оделся для города Шпаковский… Чего стоил, например, его плетеный широкий пояс с кожаными карманчиками — один для часов, другой для перочинного ножика! Генералом Гриша не рассчитывал стать, а вот получить когда-нибудь, в далеком будущем, такой пояс — на это он надеялся.
Скоро от жары, от пыли, от мелькания лошадиного хвоста, отгонявшего неутомимо злобных слепней, от долгой тряски в телеге у Гриши стали слипаться глаза, он начал падать головой в острые коленки Шпаковского и два раза прикусил язык. Учитель говорил что-то смеясь — Гриша не слушал; толковали о нем — что вот кончит, мол, Гриша городское училище, оттуда перейдет в реальное, потом в университет… Гриша разлепил глаза: как же, так он и будет учиться всю жизнь до самой смерти!
Сон навалился властно. В жемчужной мгле поплыли рогатые пни знакомого корчевья, и огромные латыши с лицами, высеченными из камня, подымали зазубренные топоры. «Где же Редаль?» — спросил кто-то громовым голосом. Гриша открыл глаза.
Город лежал в котловине, к нему надо было спускаться сверху, с гор. Вернее, это были холмы, а не горы, но с их вершин так круто падали вниз известковые белые оползни среди буйной кудрявой зелени, что горожане называли это место «Ливонской Швейцарией». Отсюда видны были прорезавшиеся сквозь легкую дымку красные и зеленые крыши домов.
— Соня, приехали! — закричал учитель.
Внизу, ослепительно дрожа на солнце, широко разливался привольный блеск реки, подковой окружавшей город. На берегу дрались отчаянные городские мальчишки — секли друг друга кушаками; на кушаках сверкали медные пряжки.