Они положили Генку в яму, Виктор накрыл ему лицо бескозыркой. Засыпали сначала мхом, потом сырыми комьями торфяника. Могильный холмик обложили дерном и завалили камнями, чтобы до трупа не добрались песцы.
Виктор вставил последний магазин в автомат, немец настороженно замер. Виктор поднял оружие, и сухая очередь распорола застоявшуюся тишину и тягостным эхом ударила в сердце.
Отдав последнюю воинскую честь другу, Виктор нарвал ярких маков и положил букет сверху. Долго неподвижно сидел у могилы.
Еще недавно они вместе служили на посту, и Генка жил, смеялся… Еще утром он был рядом, а теперь вот его нет. Совсем нет. И не будет НИКОГДА.
НИКОГДА Генка не будет рассказывать о мушкетерах и капитане Немо — эти две книги он обожал и мог почти наизусть пересказывать целые главы. НИКОГДА не будет рисовать, сидеть часами и смотреть на закат. НИКОГДА после отбоя Генка не подсунется поближе и не скажет шепотом: «Домой так хочется! Помнишь, какие шанежки мама пекла?»
Виктор вспомнил мать и отца своего друга, подумал, как он теперь напишет им? Что скажет, когда вернется домой?
Тогда, на вокзале, Наталья Николаевна все просила Виктора приглядывать за сыном, а отец его, почему-то считая Виктора опытнее и рассудительнее, тоже наказывал, кивая на Генку: «Ты его из поля зрения не выпускай, а то у него одно художество в голове».
Генка смущался, слыша такие разговоры, недовольно сопел, сутулился и глядел на привокзальную площадь. Виктор знал, что он ждет Иру. Но она так и не пришла тогда, и только потом, уже на Севере, узнали они, что ее не пустила мать. Так и не простилась она с Генкой.
А теперь вот…
Виктор застонал от горя. Поднял глаза от могильного холмика и вновь увидел бескрайнюю тундру, топкий низкий берег, который сливался с холодным морем.
Неподалеку, на камне, устало сидел немец.
«Что же делать?» — тоскливо задавал себе вопрос Виктор и не находил ответа. Каменная тяжесть давила плечи, тягучей болью ныло сердце.
Что он теперь скажет Генкиной матери, доброй тихой Наталье Николаевне, великой мастерице печь шанежки, которыми всегда угощала ребят?
Тогда, на вокзале, она стояла рядышком с матерью Виктора, и они очень походили друг на друга: обе маленькие, обе сухонькие, с проблесками седины на висках. Они все наказывали им тогда, чтобы берегли себя, чтобы не простудились и чтобы не стащили у них в пути продукты, одежду, деньги.
Виктор и Генка нехотя выслушивали советы, отвечали, что, мол, они не маленькие уже и ничего с ними не случится.
Над городком занимался рассвет, и река, рассекающая городок, холодно поблескивала в разрывах тумана, шумели высокие тополя над головой, каменное, выбеленное известью старинное здание вокзала было сурово-торжественным, люди на перроне хранили горестное молчание и ненасытно глядели друг на друга прощальными глазами.
Потом, когда поезд тронулся и когда призывники теснились у окон и в тамбуре, вся толпа провожающих — отцов, матерей, сестер и младших братьев — двинулась вслед за вагоном, что-то крича и махая руками, Генка громко засопел и подозрительно спрятал от Виктора глаза.
Поезд уже покинул последние домишки на окраине городка, а они все еще торчали у окна и глядели на быструю Бию, уже освобожденную от тумана.
Три островка посредине ее курчавились кустарниками и походили на остроносые корабли, рассекающие воду.
— Помнишь? — спросил тогда Генка и грустно улыбнулся.
Виктор помнил, как мальчишкой поплыли они на эти островки за облепихой. Росло ее там видимо-невидимо.
Вдвоем, сидя на веслах и работая изо всех сил, они с трудом преодолели быстрое течение реки и высадились на мысу среднего островка. Подтянули на галечник лодку, охладили в воде натертые до волдырей ладошки, посидели, отдышались и подались в гущу кустарника за ягодой.
Они наломали веток с желтой терпко-кислой ягодой, будто крупными брызгами сплошь облепившей кору, и долго обирали ее в ведра.
Когда оба ведра были полны, они решили вернуться к лодке, где лежали шанежки, которыми их снабдила Наталья Николаевна.
Друзья продрались сквозь заросли, вышли на плоский мыс, усеянный галечником, и оторопели: лодки на берегу не было.
Беспомощно и растерянно озираясь, они увидели ее вдалеке. Лодку крутило и несло течением прочь от острова.
— Теперь мы будем как Робинзоны, — беспечно усмехнулся Генка. — Будем загорать, пока нас не снимут. Давай обследуем остров, может, тут где-нибудь Пятница живет.
Генка тогда был беззаботно-весел. В общем-то, и действительно бояться было нечего: городок был виден, к вечеру должен был пройти мимо острова рейсовый пароходик, и бакенщик тоже к ночи поплывет зажигать огни на реке, так что кто-нибудь да снимет их. В этом они были уверены.
Полдня они лазали по острову, воображая себя Робинзонами и прикидывая, где ставить хижину, откуда высадятся людоеды и как они будут от них защищаться.
Друзья наткнулись на черемуху и, забравшись на дерево, уплетали за обе щеки сладкую черную ягоду. Наелись до того, что во рту все связало, а зубы и язык стали сине-черными, будто они пили чернила.
Потом купались, загорали, и день пролетел незаметно.
К вечеру они почувствовали голод, неплохо было бы умять те самые шанежки, которые уплыли вместе с лодкой. Они сидели на мысе, боясь проворонить рейсовый пароходик.
Уже на закате он показался из-за мыса, маленький, беленький, старенький. Друзья замахали, закричали. Но на пароходике их не поняли. Им с палубы ответно помахали пассажиры, и пароходик протащило течением мимо.
— Бестолковые, — досадливо сказал тогда Генка. — Так тут просидишь, пожалуй.
— Ничего, бакенщик снимет, — уверил Виктор.
Но бакенщика друзья прохлопали: он проплыл другой стороной острова.
Опустилась мгла на реку, потянуло знобкой свежестью. Друзьям стало не по себе. Они почувствовали одиночество и тревогу.
Сидели на берегу, прижавшись друг к другу, и дрожали от озноба и нервного напряжения.
В темноте с тихим шорохом неслась река, и казалось, остров проваливается куда-то в неизвестную и жуткую мглу. За спиной в кустах что-то шевелилось, потрескивало, и от этого по коже бежали мурашки.
— Волков тут нету? — шепотом спросил Генка.
— Нету, — хриплым от страха голосом ответил Виктор, а сам подумал: кто их знает, может, и есть. Почему бы им не переплыть реку, лоси вон переплывают.
Виктор сам видел однажды, как вышел из тайги огромный красавец лось и переплыл реку, только голова с ветвистыми рогами торчала над водой, и было похоже, будто куст несет половодьем.
— Чего им тут делать? — с надеждой в голосе опять сказал Генка.
— Кому? — не понял Виктор.
— Да волкам.
Среди ночи разыгралась гроза.
Раскаленные до белизны молнии длинно ударяли в реку, освещая стремительно несущиеся черные воды. Ветер безжалостно заламывал кустарник, стараясь вырвать его с корнем. Друзья еще теснен прижались друг к другу, и негде было спрятаться, нечем было укрыться.
Сухая гроза пронеслась, и обрушился ливень. Хлестало как из ведра. Ребята были мокры до нитки, и зуб на зуб не попадал.
Наконец все утихло, и стало светать. Из холодного серого тумана, как привидения, выплыли две лодки. На одной из них был Генкин отец…
Как смешны теперь все их тогдашние страхи. Они тогда и подумать не могли, что ждет их впереди, здесь, на Севере…
День кончался.
На западе сквозь пепельно-багровую мглу тускло сочился свет холодного косматого солнца. Море, прижатое низким небом, было плоско и враждебно.
Виктора снова охватило ощущение нереальности. Вроде бы это и не он здесь в тундре, а кто-то другой, а он только наблюдает за ним, даже не наблюдает, а просто смотрит в кино. Ибо как же так? Была жизнь: дом, школа, служба, друзья — и вдруг ничего! Только немец да он.
Почему он здесь, в тундре, с фашистом перед могилой Генки? Нет, это не может быть действительностью, это кошмарный сон. Он сейчас проснется. В детстве у него были такие сны, он кричал от ужаса, просыпался в холодном поту, подходила мать и ласково успокаивала, и он опять засыпал счастливым и спокойным.
Но сейчас кошмарный сон не проходил. Это была реальность. Это была правда. Это была его жизнь, пусть не настоящая (настоящая осталась там: дома, в школе, на посту), пусть временная, но жизнь. И он должен был жить ею.
Виктор припал одеревеневшими губами к фляжке, чтобы забыться, чтобы не так больно давило сердце, не так трудно дышалось, не так каменно грузли плечи. Отпил и увидел, как немец судорожно гоняет кадык на тощей шее. Сделав еще обжигающий глоток. Виктор оторвал губы от фляжки, закружилась голова. «Пусть подохнет, не дам ни капли».
— Не дам! Ферштеен? Гадина фашистская! Не дам! — закричал Виктор и… протянул фляжку немцу. Из горла, откуда-то из самого сердца, вместо рыданий рвался хриплый стон, будто выливалось из переполненной груди все отчаяние, вся боль и безнадежность.