Грудь его распирало от приволья, она готова была вместить в себя всю эту незнакомость, всю эту ширь, всю эту весёлую жизнь, свободную и беспечную, которая виделась ему впереди.
Всю ночь он спал на верхней полке, ворочался с боку на бок, нашаривая рукой стенку, чтобы не свалиться вниз. Голова его была горячей и мокрой от духоты. Он просыпался, прислушивался к перестуку колёс и снова забывался в грохоте. И даже во сне его не покидала радостная и лёгкая жуть неизвестности, в которую мчал его поезд.
Несколько дней он жил словно в каком-то забытьи. Много спал, пересаживался из одного поезда в другой, бродил по вагонам. Познакомился с грузинскими ребятами, портовыми рабочими из Поти. Они ехали куда-то под Кустанай убирать урожай и звали с собой. Подсел в другом вагоне к девчатам — студенткам рыбного института, ехавшим на практику. Они вдруг приняли Веткина за своего, студента, стали пищать и тормошить его. Он похохатывал баском, угощался их дорожной снедью, а потом потихоньку улизнул, потому что чурбак чурбаком был по сравнению с ними и не о чем было ему разговаривать. Люди знакомились в пути, ели, пили, незатейливо веселились, рассказывали о близких людях и делах, которые ждали их. Только Веткин один катился, как осенний лист, неизвестно куда.
Вот уже потянулись незнакомые небеса, на станциях за прилавками базарчиков торговали бабы в расписных кофтах и цветастых платках, и тогда Веткин, решив податься на Днепр, стал рассказывать, что едет он в отпуск к тётке, славной такой тётке-хохлушке, у которой корова и сад, давно, мол, в гости зовёт, да вот шибко незаменимый на работе человек, всё не отпускали его.
— Верно, — хвалили его. — Поправишься у тётки, молочка попьёшь, фруктов поешь, а работа никуда не убежит. Найдёт она тебя, работа!..
Изредка вспоминались буровая, мастер Аяз, рыжая Лида, ночные смены в море, но казались они теперь далёким прошлым, расплывались в тумане, будто не о себе, а о ком-то другом вспоминал. Он же весь был устремлён вперёд, ждал чего-то необыкновенного впереди, и это необыкновенное должно было прийти. Таяли деньги, но не таяло чувство свободы. Пообносился, похудел, обтянулись его мальчишеские скулы, но в сердце по-прежнему трепетал огонёк…
Сняли его с поезда, безбилетного, без гроша денег и без документов в Черкассах. В милиции он по-свойски улыбался, всячески «нажимал» на свою улыбку, которая, он знал, действует на людей. Он радостно соглашался с милиционером, что это дьявол знает, что такое, он вёл себя так, словно только и мечтал попасть сюда и беседовать с сердитым чернобровым сержантом.
— Паспорта у тебя нет, денег нет, — постукивал пальцем по столу сержант. — Беспризорник как есть.
— До тётки мне…
— Утром разыщем твою тётку, — сказал сержант, — а сейчас ложись-ка вон на той скамеечке и спи.
Саша стянул с себя пиджак, улёгся на скамейке и укрылся с головой. Звонили по телефону, и сержант с кем-то приглушённо говорил. Веткин скинул пиджак, зевнул.
— А где тут у вас… по нужде мне?
— Пойдёшь по коридору, направо.
«Эх, жаль, папироски ещё не одолжил» — подумал Саша, стоя у окна и вглядываясь в чёрную ночь, усыпанную низкими звёздами. Он почесал под рубахой немытое тело, попробовал затвор на окне. Затвор подался. Тогда он толкнул окно, выпрыгнул и побежал. Он бежал огородами, полз в бурьяне, отлёживался в канавах, поднимался и снова бежал…
Спал он в небольшое стожке у лесной полосы. В нём он разворошил себе узкое логово, долго ворочался, привыкая телом к колючему сену, чесал ноги, исхлёстанные репейником.
Утром бродил по лесной полосе, подбирал червивые сливы, лузгал подсолнух и запивал безвкусной водой из лужи. Днём, в жару, опять спал в стожке. И всё же к вечеру голод привёл его к городской окраине, к садам и огородам. С полными карманами яблок и помидоров он лежал в канаве и ел. Ночь была холодная, а под утро пошёл дождь, и весь день лил дождь, и следующую ночь он провёл на чердаке хаты, шуршал сеном, дышал сухой чердачной пылью, чихал, вслушивался через тонкое перекрытие в разговоры хозяина и хозяйки, в крики и весёлую возню ребят, вбирал в себя все эти чужие, счастливые запахи, и впервые дрогнуло в нём что-то — вспомнил отца, мать и сестрёнку. Так и он, бывало, в детстве сидел с родителями за столом, ел кашу, пил чай и не знал даже, что есть на свете люди, которые болтаются по чужим дорогам без смысла-цели, катятся никому не нужные и неизвестно куда. Рядом с Веткиным грозно вскудахтывала курица, сидевшая на гнезде, — она чувствовала себя здесь дома и готова была броситься на непрошеного гостя, а он виновато улыбался ей в темноте, заискивал, чтобы не поднимала шума. Снизу доносились мирные звуки — стук ложек о тарелки, звон чугунков, скрип сверчка, но чужие шумы не грели Веткина. Он натянул на себя чердачную рвань и почти не дышал, чувствовал, как внимательно следит за ним курица. «Не трону тебя, не трону, ну чего взъелась?»
На четвёртый день Саша явился в привокзальную милицию, заглянул в дежурную комнату и, улыбаясь, робко присел напротив знакомого сержанта. Подобрал ноги и недвижно сидел, пока тот кряхтел и авторучкой почёсывал в затылке.
— От бисов сын! А я думал, ты у тётки гостюешь. И загадку же ты мне завернул! Ну ладно, посажу тебя с попутным, а дальше добирайся как знаешь.
В полночь Веткину пришлось сойти на степном полустанке — поезд дальше не шёл. Остаток ночи он проспал в будке у стрелочника, а под утро, заслышав дыхание паровоза, выскочил и забрался в товарный вагон. Он устроился на подстилке из сена и спал часа два, чувствуя тёплое коровье дыхание на своей щеке. Коровы жевали сено, обнюхивали спящее тело и косились на подстилку, ожидая, когда она освободится, чтобы можно было сжевать и её. На станции он проснулся от радио.
— Водоливы, идите на четвёртый путь снабжать живность водой!
Он выскочил из вагона и оказался перед обходчиком, который сгрёб его и доставил к главному кондуктору.
— Фамилие? — строго допрашивал кондуктор. — Документов нияких? Придётся передать в охрану.
Саша покорно плёлся за кондуктором, который шёл в голову поезда и не оглядывался — явно давал ему возможность удрать, но Веткин чувствовал величайшее доверие к его грозной спине и не выказывал ни малейшего желания убрать.
В дверях паровоза стоял чумазый усатый машинист, похожий на Чапаева, и курил.
— Трофей везёшь, Хмелько?
— Слушай, Вася, может, возьмёшь его к себе? Не могу я быть конвойным при нём.
— А чего, можно. Ну как, хлопец, кидать уголёк можешь?
— Могу.
— Ну, залазь тогда.
Всю дорогу Саша стоял в тендере и подгребал уголь к лотку. Лопата была лёгкой в его руках, скука по работе истомила тело. На нём лохматился старый пиджак, в кожу въелась угольная пыль, чёрной пылью отметился пушок на губе и на отощавших щеках. Он был худ и лёгок, Веткин, и с непривычки скоро устал. На стоянках машинист таскал его с собой, вместе набивали они буксы смазкой, крепили гайки, чистили тряпками паровозные суставы и бока. К вечеру Веткин, обессилевший, угоревший от жары, сидел на откидном стульчике, уронив голову на колени, дремал под грохот и перестук, железная площадка тряслась под ним. Откуда-то из черноты надвинулось море; оно ударялась о сваи, тревожный шелест его сливался с гулом моторов, дрожали шланги, перекачивая в скважину раствор, и мерцали вдали огни соседних вышек… Всю ночь дремал он, просыпался, глотал ветерок из окошка, сонно улыбался машинисту и снова засыпал. И всю ночь, та расплываясь, то отчётливо проявляясь, плавали перед ним грузный мастер Аяз, ребята из бригады, Лидка. Хоровод их мельтешил перед глазами, исчезал в тумане, снова появлялся, доносились чьи-то голоса, кто-то ругал его, кто-то защищал, а потом все с ожиданием смотрели на него: что-то скажет он? Хотел он им что-то сказать, но спазмы горла сжали.
— Вставай, сынок!
Это Аяз тормошил его, толкал в плеча, поднимал на работу, на Веткин не маг, не маг встать, потому что не знал, что говорить этим людям.
— Вставай!
Саша вскочил, ударился головой о выступ, схватился за поручни и увидел перед собой машиниста.
— К Баку подъезжаем. Скора слезать тебе.
Мчалась навстречу зеленоватое небо, в окошко врывалась тугая прохлада, на склонах пологих гор таяли редкие огни, мелькали пакгаузы, рельсы растекались розовыми ручьями, отражая зарю.
На катер, с утра отбывавший на Камни, его не пустили.
— Пропуск давай! — требовал матрос.
Веткин клялся, божился, ссылался на Аяза, вспоминал парторга промысла, приводил другие имена, но матрос, пропускавший людей на палубу, был неумолим:
— Вали отсюда, покуда цел!
Веткин шнырял глазами в толпе, выискивая знакомых, которые могли бы подтвердить, что он из бригады Касумова, но все подозрительно оглядывали его лохмотья и разводили руками.
Как на грех, никого из знакомых не было. Веткин вспомнил вдруг рулевого, с которым уехал с Камней.