А пока Егорка ездит домой каждую субботу. После обеда доберётся на электричке до тоннеля в тайге, там попросится на машину, которая идёт на угольный карьер за рабочими, а на повороте в Медвежий лог спрыгнет, пойдёт пешком…
На разлом легко подняться, если попетлять между взлобками, да только у Егорки — своя дорога. Ударится прямиком по старой просеке и выйдет наверх около высокущего маяка, который давно ещё поставили здесь геодезисты.
Снимет Егорка совсем отощавший за неделю свой рюкзачишко — это он потом будет полный, когда мама всего насуёт туда в обратную дорогу, — бросит его внизу, а сам по деревянным перекладинам полезет на маяк, заберётся на самую верхнюю его площадку…
Внизу — тишина и теплынь, пахнет ещё не успевшим подпреть гретым листом да привядшими травами, а на площадке — сразу потянет острым холодком, под куртку тебе тут же колючий ветер-верховик заберётся…
В какую сторону ни погляди с маяка — всюду лес, всюду тайга.
Ели да пихты стали к осени будто ещё зеленей да гуще, топорщатся внизу непроглядным сплошняком, а между ними то порыжелые островки берёз, то уже подгоревшие колки осинника; сразу за разломом, поближе к Узунцам, — там больше желтизны да багрянца на длинных изволоках, а между ними пестрят зубчатые курешки пихтача да курчавые купы рослых кедров… Красива ярко краплённая осенью просторная тайга, то светлая до жара — под солнцем, то прохладная и тёмная — под синими тенями облаков… Еле заметная дымка уже собирается ближе к вечеру между увалами, сгущается над ними на горизонте в плотную синь, но там, дальше, над синью этой, ярким серебром горят снежные вершины гольцов…
Красива осенью раздольная тайга, и сколько бродит в ней всякого зверья, сколько живёт всякой птицы!
Там, за Узунцами, в низинке, мочаги сплошь истоптаны лосями, которые стадами приходят к роднику пить солоноватую и как будто чуток притухлую воду. Среди развала лосиных следов то здесь, то там увидишь и копыто поменьше и совсем крошечное копытце — приводя за собой росомах, идут сюда и маралы, и дикие козы…
Если пойдёшь на мочаги, то, прежде чем дойти до них, по пихтачам около калинничков молодого рябка распугаешь — не один выводок… С отавы поднимешь матёрого глухаря, который тяжело ударит крыльями, обламывая сухую траву, и залотошит над опушкой, уходя низом… Кругом по тайге белки и бурундуки растаскивают сейчас по дуплам да по норам уже упавшую шишку, медведь нагуливает перед спячкой последний жирок…
И каждому зверю да каждой птахе живётся здесь, может быть, не всегда легко, да зато вольно, и каждый в тайге — за себя ответчик, и каждый — себе хозяин, а всем хозяин — медведь…
А всего за три каких-нибудь десятка километров отсюда на стройке, в интернате, этот «хозяин» — Миха — сидит в железной клетке, и глаза у него такие грустные, что приглядишься хорошенько — и самому плакать хочется, и на морде у него — заеды от помоев, и обидеть его может всякий, кто только захочет.
Никогда раньше Егорка об этом не задумывался, а теперь вот думает всякий раз, как только попадёт в осеннюю тайгу… Или это красота вокруг наводит его на такие мысли? Потому что от красоты этой сам становишься заметно добрей, и тебе невольно жаль всякого, кто не может её увидеть…
Эх, а как хорошо привезти бы Мишана в клетке к этому вот старому маяку, а тут бы выпустить да позвать за собой наверх — лазает-то Мишан, наверное, будь здоров!.. А сверху показать бы ему всю тайгу вокруг: смотри-ка, мол, Мишан лучше… Где тебе больше нравится? Где нравится — туда и ступай!..
И спустился бы Мишан, в последний раз покивал бы Егорке, в последний раз подставил бы ему лохматую свою большую башку, чтобы тот почесал ему за ухом, а потом и пошёл бы на все четыре стороны…
И шёл бы он себе, шёл… Где захотел, сорвал с куста сладкой черёмухи; где захотел, водички бы попил родниковой; где захотел, повалялся бы на сухой травке под последним осенним солнышком…
И пусть бы тут ему встретились хоть шофёр Конон, хоть тот чёрный старик из краеведческого музея…
Егорка очень хорошо представлял себе, как где-нибудь на небольшой полянке носом к носу сталкиваются вдруг Мишан и этот старик, и старик перекладывает тросточку из правой руки в левую, приподнимает шляпу и тоненьким голосом говорит:
«Надеюсь, вы знаете, что вы нам э-н-ну просто необходимы для экспозиции э-в диораме?.. Правда, вид у вас пока, прямо скажем, неважный, шкура вон э-м-местами совсем голая, но это ничего, мы подождём, пока вы перелиняете — так что пока ещё э-п-погуляйте!..»
Этот старик примерно так и говорил Петру Васильичу, рассматривая медведя: нам, мол, всё равно ждать, пока у него новый мех вырастет, а вы за это время ещё раз хорошенько подумаете…
И Пётр Васильич сказал: ладно, мол, подумаем хорошенько ещё раз… Неужели всё-таки отдаст?
Эх, знать бы — почему, когда два года назад Пётр Васильич предложил Мишку выпустить, он, Егорка, закричал первым: «Нет-ка!.. Пусть в интернате поживёт!..»
Не знал тогда, конечно, Егорка, что тут будет у медведя за жизнь…
В начале недели как-то вечером всей школой работали в интернатском саду… Пётр Васильич да Евгений Константиныч, преподаватель по труду, да ещё несколько учителей подрезали малину, а ребята ходили между рядков, подбирали обрезанные стебли, стаскивали их в одну кучу на краю сада.
В это время они и услышали, как за школой медведь заревел — сначала вроде негромко, а потом всё сильней да сильней.
Пётр Васильич приподнялся между рядками малины, сказал:
— А ну-ка, Егор, беги… Неужели опять кто дразнит?
Егорка и побежал.
Как только выскочил из-за угла школы, увидал около клетки шофёра Конона с дружками. Эти его дружки чуть не каждый вечер приходили в интернат с оттопыренными карманами. Они подмигивали Конону, щёлкали пальцем по горлу, и Конон тут же загонял машину в гараж, впускал туда своих дружков да там с ними и запирался…
А часа через два они выходили оттуда, громко разговаривая, топтались около двери, помогая Конону задвинуть тугой засов, а потом шли к Мишке, и у каждого в руках были объедки: у одного помидор гнилой, у другого шкурки от колбасы, у третьего хлебная корочка…
Они подходили к клетке и объедки эти начинали бросать медведю, прежде его поддразнивая, а он к ночи, наверное, уже успевал проголодаться, потому что каждый раз злился и ревел…
Теперь дружки Конона стояли, ткнувшись лицами в металлическую сетку, а сам он протягивал через дыру большую чашку, доверху наполненную хорошо выгрызенными арбузными корками.
— Ну, ты, тайга, хошь арбузика? — спрашивал Конон, помахивая чашкой. — Скажи-ка нам — хошь?..
— И чего ревёт-то в сам деле? — нарочно удивлялись дружки.
— А ну-ка, достань, достань! — И Конон поставил чашку на пол поодаль от клетки.
Медведь проворно лёг боком, до плеча просовывая лапу между прутьями, поцарапал чёрными когтями около чашки пол, но до неё не достал… Ловко перевернулся на другой бок и сунул другую лапу.
— Он думает, левая у него длиньше!..
— Вот ума, а?..
— Нет, ты гляди, ты гляди — опять понял: не хватает!..
А медведь ощерился, глухо рыча, шерсть на загривке у него поднялась дыбом, и вдруг он вскинул голову, рывками открывая пасть, словно позёвывая, и тяжело, с накатом заревел. Глаза его теперь яростно горели, мокрые зубы блестели, а красная раскрытая пасть всё подрагивала судорожно, и из неё, как стон, рвался тяжело булькающий хрип — теперь он как будто захлёбывался от злости…
— Ты понял, как «МАЗ» ревёт!..
— Ага, с пробуксовкой…
А Егорка чуть не заплакал от жалости и от обиды за Мишку…
Прошмыгнул он под рукой у Конона, схватил чашку и веером швырнул корки на улицу…
— Ты что делаешь, что делаешь? — заорал Конон. — Я зверю хочу, а он!..
Егорка поставил пустую чашку на траву.
— Нужны ему ваши объедки!
А дружки Конона заудивлялись:
— Нет, ты понял?.. Что ж его, шницелями из ресторана?..
— Что это ты больно много воображать стал, а? — спросил Конон. — А что, если я отцу дневник отвезу?..
Егорка тоже разозлился:
— Ну и везите!.. Что я его, сам дома не показываю?.. У меня там оценки хорошие…
— Хорошие не хорошие, а сказать пару слов всегда можно…
Один из дружков Конона вдруг прищурился:
— Постой-ка!.. Да это же тот пацан, что лампочку вот эту разбил, что около медведя. Где его, думаю, видел?.. А это он…
— Твоя, выходит, работа? — спросил Конон, показывая на металлическую тарелку фонаря с пустым патроном, висевшую на деревянном столбе над клеткой.
Егорка увидал, как из-за угла школы вышел Пётр Васильич, и только вздохнул.