— Нет, — сказала мама. — Математику — не могу. А кого теперь найдешь, в такое время?
Она очень старалась говорить так, чтобы не показалось, что она смеется над невежеством местных жителей.
Не помню, как уговорила она мисс Хэзел, та была очень обидчива и гордилась тем, что только она на острове может преподавать в средней школе. Может быть, мама сыграла на том, что я часто пропускаю занятия. Как бы то ни было, вернулась она с учебниками, и начались наши уроки на кухонном столе.
Что до Капитана, мама ходила туда со мной, она очень пеклась о приличиях. Мы с ним занимались, она вязала, а потом они болтали, ни о каких картах речи быть не могло. Он интересовался вестями от Каролины, которая процветала в Балтиморе, как, по словам Иеремии, процветают одни нечестивые[14]. Писала она редко и наспех, все больше — о своих успехах. Капитан сообщал нам о Крике, который писал ему примерно так же часто, как моя сестрица — нам. Когда писем долго не было мама и Капитан начинали спрашивать друг друга: «А я вам говорил?..», «А я вам читала, как она?..» Из-за цензуры Крик не мог сообщить, где он и что делает, но я представляла себе все это и тряслась от страха. Капитан бывал в морских боях и его они не столько пугали, сколько занимали.
Тогда, зимой 44-го, на устриц осталось немного дней. В конце марта — начале апреля папа наловил и засолил мелкой сельди крабам на наживку, отремонтировал мотор на «Порции» и приспособил ее для крабов. Справившись с наживкой, он несколько дней ловил рыбу, чтобы чем-нибудь заняться, и кое-что поделал по дому. А я побольше училась, пока крабов нет. Тогда уж мне пришлось бы торчать на поплавках или в домике.
Мама услышала про высадку союзников[15] по нашему старому приемнику и пошла в крабий домик, сказать мне. Кажется, она радовалась больше, чем я. Для меня второй фронт значил только, что еще кого-то убьют. И вообще, что мне война в Европе?
Осенью 1944 года Рузвельта избрали на четвертый срок, хотя весь наш остров, верный себе, голосовал за республиканцев. Однако весной, в апреле, когда он умер, мы горевали вместе со всей страной. Услышав новости, я вспомнила, как в тот, первый день мы стояли с сестрой перед радио, держась за руки. Тогда, зимой 41-го, кончилось наше детство. Сейчас меня пробрал такой же самый озноб.
Через несколько дней после смерти Рузвельта я получила единственное письмо от Крика и удивилась, распечатывая конверт, что руки у меня трясутся. Мне даже пришлось уйти из гостиной, от мамы с бабушкой, в кухню. Письмо было очень короткое.
"Дорогой Лис!
Как ты думаешь, что сказал Франклину Д. Рузвельту апостол Петр? Усекла?
Крик".
Усечь-то я усекла, но не засмеялась. На мой взгляд. Крик шутил не очень удачно.
30 апреля Гитлер покончил с собой, а меня допустили к выпускным экзаменам. Отметки, к большой моей радости, оказались такие, каких у нас отроду не бывало. Маме сообщила об этом не мисс Хэзел, а тетка из города, которая сидела на экзаменах и потрудилась поздравить меня по почте.
Еще через восемь дней война в Европе кончилась, но эту новость затмевало то, что чуть раньше Каролину приняли на полный пансион в Нью-йоркский музыкальный колледж.
У меня гора с плеч свалилась, словно больше никто не потребует жертв ради сестры. Мама и папа думали, что она приедет отдохнуть на лето, но ей предложили поучиться в летней школе, в Пибоди, и ее маэстро считал, что нельзя упускать такую возможность. Родители, конечно, расстроились, а я — нет. Война быстро двигалась к концу[16]. Я не сомневалась, что со дня на день явится Крик.
Почему я так его жду, я сказать не могла бы. Мне казалось, что последние два года прошли впустую, а теперь, узнав забытые чувства, ощутила, что была в спячке. Может быть, когда Крик приедет… да, может быть… ну, по меньшей мере, он будет вместо меня помогать папе. Тот только обрадуется, все ж — мужчина. А я… Чего я, в сущности, хотела? Я могла бы уехать с острова. Могла бы увидеть горы. Могла бы поступить на службу в Балтиморе или в столице… если бы вздумала. Уехать с острова… От этой мысли меня опять пробрал озноб, но я ее отвергла.
Каждый вечер я поливала руки лосьоном и спала в старых маминых перчатках, белых, тонких, может быть — тех, что она надевала на свадьбу. Нет, правда, все может быть! Глупо, думала я, становиться новой тетушкой Брэкстон. Я молода, я умна, вон какие отметки. Если я захочу, я сама, без Божьей и без человеческой помощи, завоюю маленький кусочек мира. Руки мягче не становились, но и я не сдавалась.
Что-то творилось и с бабушкой. Вдруг ей померещилось, что мужа у нее увел никто иной, как мама. Помню, вернулась я домой из крабьего домика и увидела, что мама пытается печь хлеб, именно пытается — был август, стояла жара, лицо у мамы блестело от пота, волосы слиплись. А бабушка читала ей так громко, что я услышала с улицы, шестую главу Притч Соломоновых, самый конец, где говорится о «безумии блуда».
— Может ли кто взять себе огонь за пазуху, чтобы не прогорело платье его? — кричала бабушка, когда я вошла черным ходом. Мы привыкли, что она читает Библию, но обычно она выбирала не такие яркие места. Я не поняла, что происходит, пока, увидев меня, она не возопила:
— Скажи этой прелюбодейке, чтобы она слушала Слово Божие!
И перешла к главе седьмой, где речь идет о юноше, которого соблазнила «женщина в наряде блудницы, с коварным сердцем».
Я посмотрела на бедную маму, которая с трудом вытягивала несколько хлебов из печи, и только так удержалась от смеха. Сьюзен Брэдшо в роли блудницы! Шутка, усекла? Чтобы скрыть, что я все-таки хихикаю, я стала бренчать сковородками, словно хотела помочь с ужином.
Подняв глаза, я увидела в дверях папу. Он вроде бы ждал и смотрел, решая, что же ему делать.
Не разуваясь, прямо в сапогах, папа направился к нам через гостиную и, словно ему все это неважно, поцеловал маму в то место, где из тугого пучка выбивалась прядка волос. Он что-то ей прошептал. Она невесело улыбнулась.
— Доколе стрела не пронзит печени его… — говорила бабушка.
— Печени? — в комическом ужасе переспросил папа. Потом, внезапно став серьезным, обратился к бабушке:
— Мама, ваш ужин на столе.
Кажется, ее немного испугал его голос, но она решила докончить жуткую главу, хотя и не хотела упустить возможности лишний раз поесть.
— Дом ее — пути в преисподнюю….
Папа мягко забрал у нее Библию и поставил на полку над ее головой.
Она отпрянула от него, как напуганный ребенок, но он взял ее за руку и повел к столу, помог сесть в кресло. Это, судя по всему, ей понравилось. Она торжествующе взглянула на маму и набросилась на еду.
Папа улыбнулся маме через стол. Она откинула от лица влажные волосы и улыбнулась ему в ответ. Я смотрела вниз. Нельзя же, нельзя же! Бабушка вас увидит! Только ли из-за этого, из-за старушечьих глупостей, мне хотелось плакать?
Как ни странно, нам стало полегче, когда мы услышали о Хиросиме. Бабушка перекинулась от Притч к Откровению, призывая нас сразиться с другой блудницей, Вавилонской, которую как-то отождествляла с Папой Римским, и постоянно повторяла: «Готовьтесь встретить Господа!» Быстро перелистав свою потертую Библию, она нашла, что обрушится нам на голову, прочитала о том, как потемнеет солнце, а луна обратится в кровь[17]. Откуда ей было знать, что день гнева Господня все ж лучше обвинений в распутстве и прелюбодеянии? Католиков на острове не было, конец света представить трудно, и мы не принимали ее слов к сердцу.
Когда заключили мир с Японией, мы все равно работали — в заливе были крабы, они начинали линять. Но поужинали мы в тот день с особым удовольствием. Под самый конец, папа повернулся ко мне и сказал, словно мир принес нам богатство:
— Ну, Луиза, что будем делать?
— Делать? — переспросила я, гадая, не хочет ли он от меня избавиться.
— Да, — сказал папа. — Ты уже выросла. Я не могу держать тебя при себе.
— Ничего, — сказала я. — Мне хорошо на острове, я не против.
— А я против, — спокойно сказал он. — Спасибо тебе за помощь.
— Когда Крик вернется, — сказала мама, и сердце у меня забилось, — он будет работать с папой, а ты куда-нибудь съездишь. Хорошо? Ты бы хотела?
Съезжу… Я никогда не бывала дальше Солсбери.
— Можешь поехать в Нью-Йорк, повидать Каролину, — не унималась мама.
— Да, могу… — сказала я. Мне не хотелось ее огорчать, и я не призналась, что мне не нужны ни Нью-Йорк, ни моя сестрица. Я давно мечтала о горах. А вдруг, уехав подальше, я увижу хоть одну горку?
В самом конце крабьего сезона вернулся Крик. Я сидела в домике и скучала, крабов почти не было, когда кто-то встал в дверях, застя свет. Высокий мужчина в военной форме басовито засмеялся, но я узнала этот смех, а потом — и голос.
— Фу-ты, ну-ты, хр-р-абрый кр-р-аб! — сказал он. — Усекла?