То была Алина песня — о стрекозах!
Вчера там, в буфете, разговор шел об Але!
Разговор шел об Але и об ее отце… Об ее умирающем отце!
Считалось, что автобус доходит до Князьевки, даже остановка называлась «Князьевская», но все равно приходилось от остановки с этой табличкой, аккуратно прибитой к столбу идти еще минут двадцать-двадцать пять по проселочной дороге через лес.
Наташа вышла из автобуса и остановилась в беспокойное ожидании: сойдет ли кто-нибудь еще, неужто без попутчиков? Но двери автобуса захлопнулись, он покатил дальше, оставив на шоссе одну Наташу.
«Ну что ж, — сказала Наташа. — Ну и пойду».
Отсюда, с шоссе, еще можно было свернуть на помидоры, идя вдоль леса через луговую тропинку к зарослям дикого терна, и ей так хотелось свернуть туда. И не только потому, что боялась идти одна через лес, а еще и потому, что боялась предстоящей встречи с Алей.
Но еще больше боялась она понять Алю. Боялась открыть для себя то, что, может быть, давно открыла Аля, — то, о чем Наташа попросту еще не знает… Может быть, именно так все и бывает всегда? Вот шли они вместе рука об руку по открытой и ясной дороге, и все было для них по-честному открыто и ясно, как холмы с барбарисом или как рыжие бугры с боярышником. Но вот дошли до неизбежного края — до границы неизведанной, неизвестной земли, к которой рано или поздно приходят все, — и дальше Аля пошла одна и знает теперь то, что не знает еще Наташа. А Наташа топчется на месте. Застряла в барбарисе… И может быть, так смешно смотреть на нее со стороны. И на нее, и на ее барбарис, в котором она застряла.
Пока она никак не могла представить себе это смешным. Она никак не могла посмотреть на это со стороны. Она никак не могла поставить себя в сторону. Что-то мешало ей сделать это. Может быть, нарастающая тревога, даже боль, связанная с песней о стрекозах? Отчего эта боль? Оттого, что стрекозы в песне заманивали кого-то к тихой и чистой воде, а там была вовсе не тихая, не чистая вода, там был омут?.. Нет, совсем другая душевная боль, связанная с этой детской песенкой о стрекозах, мучила ее, и Наташе было больно.
Алин отец, умирая, думал о ней, об Але, вспоминал ее… А она ждала его смерти. Как черная птица полетела она на смерть отца, за поживой полетела — так сказали про нее вчера…
И надо было разбить эту душевную боль, прогнать ее, как несправедливую, неверную. Или разделить ее вместе с Алей, разделить на двоих. Именно так они поступали всегда…
Предосенняя лесная жизнь уже не была такой могучей, как летняя. Сквозь поредевшую листву лес просматривался далеко, и стволы все еще не сдавшихся наступающей осени, еще-по-ночному шелестящих деревьев выглядели одинокими, словно каждый здесь был сам по себе, словно каждый в одиночку боролся с осенью. И все же там, за ближними стволами, в глубине, лес снова сгущался, делался темнее, стволы тесно прижимались друг к другу. И чем дальше уходила Наташа от теплого солнечного просвета, где осталась автобусная остановка и шоссе, тем холоднее и не уютнее делалось ей. Сырая расшлепанная дорога и мокрый ковер листьев на ней и вдоль нее, укрывающий подножия стволов, напоминали ей городскую осеннюю слякоть, когда далеко еще до зимних каникул и до встречи с Алей.
Дорога на Князьевку в одном месте раздваивалась. Одна вела в деревню, другая уходила в глубину леса, в совсем далекие края, где жило одно из волшебных Наташиных слов из детства — Коммуна. Теперь там, где была когда-то первая в этих краях коммуна был колхоз имени Чапаева, но все равно все равно это необыкновенное, сохранившееся с далеких времен слово жило, и было ясно, что осталось оно здесь жить навсегда. «А в Коммуне школу новую строят…» «А вот из Коммуны человек приехал…» «А в Коммуне уборку-то уже начали!» Все это звучало как вести из далекого, сказочного края. Хотя вот она — Коммуна! Вот свернуть сейчас на развилке не да Князьевку, а в другую сторону, и через час — Коммуна…
На развилке дороги Наташа действительно остановилась в раздумье, не зная куда свернуть. Она была здесь года два назад с отцом, но тогда дорогу запомнить ей помешал Ишутин, который догнал их на своем замотанном «Москвиче» и предложил подвезти. Именно тогда, в эту их поездку на ишутинской машине, Наташа поняла, что отец чувствует себя виноватым из-за того, что не сеет хлеб, не пашет могучую землю, не борется с фитофторой, а делает своими сильными руками такую хрупкую вещь, как стекло. А Ишутин, похоже, этого совсем не понял, не почувствовал — расспрашивал отца о заводе и о стекле, как лицо заинтересованное, так как рассчитывал со всех сторон застроиться теплицами. «Ну, расскажи ему что-нибудь! Ну, похвастайся!» — мысленно подталкивала отца Наташа, но тот сидел, беспомощно и виновато положив на колени большие ладони, сквозь которые в Наташином воображении так огненно проходили раскаленные струи стекла, и отвечал смущенно или «да» или «нет». Хотя Ишутин никогда не причислял его к Сурковым, уехавшим когда-то из совхоза.
Они вышли из машины на полпути, у свекольного поля, хотя им там совершенно нечего было делать, и отец остановился на самом краешке поля с таким виноватым и обеспокоенным видом, словно эти лиловые, крепко сидящие в земле ядра могли, как живые, подкатиться к его ногам, а он мог их передавить, чего доброго.
Ишутин тогда укатил дальше, а Наташу посетило странное» чувство: похоже было, что и он, Ишутин, тоже чувствует себя в чем-то виноватым перед отцом (вот подвез даже) из-за того, что не делает такую необходимую людям вещь, как стекло, а занят таким неинтересным делом, как свекла, которая к тому же всегда вымахивает на полтора-два килограмма каждая, а я покупатели в овощных магазинах не берут такую, им мелкую подавай… Ну уж а Наташа-то вообще себя виноватой со всех сторон почувствовала: и из-за того, что наезжает в свои родные края дачницей, и из-за того, что последней от бабушки Дуси уехала, и из-за того, что вот в ишутинской машине до свекольного поля прокатилась совершенно незаслуженно — из-за отца…
Теперь она стояла на развилке лесной дороги, и лес, слов но угадавший ее нерешительность, вдруг осторожно, по-хитрому, начал проявлять свою еще не уснувшую летнюю силу: зашелестел кронами под набежавшим ветром, зашевелил падающими Наташе на голову мокрыми листьями. «Давай, давай! — с вызовом сказала ему Наташа. — Давай!»
Она усмехнулась, подумав о том, что, может быть, вовсе и не Ишутин рассасывает Князьевку, а лес. Может быть, это лесу а не Ишутину компактность территории нужна. Она представила себе, как лес будет проглатывать Князьевку, как зарастут дворы и крыши домов диким кустарником, как лианы-вьюнки оплетут печные трубы, а зловещие черные корни деревьев поползут в сени. А в окнах дома бабы Груни застрянут всякие лесные страшилища. И так ей и надо! Пусть не рифмуется!
Из шелеста леса вдруг неожиданно вырвались и донеслись до нее человеческие голоса. Кто-то шел сюда, к развилке, и разговаривал. Один голос был звонкий, девчоночий, с удивительно знакомой интонацией, другой глуховатый, юношеский, но его почти не было слышно — звонкий девчоночий голое забивал его и лепетал без умолку, хотя слов нельзя было разобрать из-за лесного шелеста.
Наташа повернула навстречу голосам — вряд ли кто-нибудь шел из Коммуны такой дальней лесной дорогой. Значит, именно эта, правая, дорога — князьевская. Да еще эта знакомая интонация!
Дорога, на которую свернула Наташа, через несколько метров поворачивала еще раз вправо, огибая большой высокий бугор, поросший по склону густым кустарником, потеснившим целую рощу тонких осин на вершине бугра. Теперь Наташа вспомнила — это действительно была дорога на Князьевку, на этот бугор любили взбираться князьевские ребятишки. Райка тоже когда-то на него лазила.
Наташа обогнула бугор и на свободно открывшейся дороге неожиданно увидела Райку — легка на помине!
Но вот чего не ожидала Наташа так не ожидала: рядом с Райкой по пустынной лесной дороге шел Витька Бугульмов…
На Райке была новенькая красивая лапшовая кофта — одна полоска красная, другая синяя, а между ними бледно-зеленая в одну ниточку. И кофту эту Райка, похоже, надела торопясь — воротник с одной стороны подвернулся, а сама кофта была застегнута у горла не на ту пуговицу. Наверно, надела ее Райка, чтобы быть неотразимой. А у самой волосы были растрепаны, и бинт на указательном пальце замызган, и уши оттопыривались, и нитку-шелковинку из одного уха она потеряла.
— А что получится? Что получится, а? — щебетала Райка, заглядывая в Витькины руки. — Ах, уже что-то проглядывается!
Витька держал в руках черный сучковатый кусок дерева и той самой финкой, о которой ходили такие страшные слухи и которая оказалась простым перочинным ножом, вытачивал что-то на сучке, выковыривал, вносил какие-то дополнения в этот сучок, при этом с веселой снисходительностью и даже с презрительной усмешкой поглядывая на Райку.