– Валиком, валиком, – повторял я за Осипом, и иду всё, чтоб к нему поближе.
Мы зашли в трактир, где пили чай обмерзшие ночные извозчики. Я пил вприкуску жидкий чай, закусывал баранкой.
Стало чуть светать, синим цветом подернуло окно в трактире.
– Идем, браток, сейчас на барахолку, и там мы загоним эту шубу твою и там же тебе устроим вот этакую куртку, вроде что на мне. И шапку эту тоже надо долой. А ну, дай-ка сюда.
Осип повертел мою меховую шапку.
– Да, – говорит, – она пятерку подымает вполне. А шуба, гляди, рублей как бы не тридцать потянула. Как думаешь?
– Мне все равно, – говорю я.
– Зачем же зря татар-то баловать? Пошли.
Я никогда не бывал в таких местах. Куда-то далеко заехали мы с Осипом на трамвае. В переулке было сыро, мутно. В темную подворотню шмыгнули мы с Осипом по темной лестнице, я путался в своей длинной шубе. Осип толкнул дверку, и на меня пахнуло затхлой вонью пыльного старого тряпья. Под лампой на помосте два татарина ворочались в куче тряпья и ругались на своем языке. От тухлой пыли гнилой туман в воздухе.
– Здорово, князь! – крикнул Осип.
Оба татарина вскочили, и оба вцепились глазами в мою шубу. Один не удержался и погладил ладонью по рукаву.
Я снял шубу. Ее трясли, щупали, носили на двор, мяли мех в руках и ругались все трое: Осип и оба татарина.
– Сорок пять, последнее слово, – сказал Осип и сунул мне шубу. – Надевай. Пошли!
Я стал натягивать рукава. Но татары ухватили за полы и крикнули в один голос:
– Сорок три!
– Напяливай! – заорал Осип и стал запахивать на мне шубу. Он толкал меня в двери.
Мы вышли на лестницу. На площадке уже ждали другие татары. Сразу трое нас обступили:
– Бери сорок пять!
– Полсотни, – сказал Осип и стал спускаться с лестницы.
– Сорок семь! – крикнули сверху.
Осип стал.
– Давай!
Нас потащили назад. Татары отслюнили нам сорок семь рублей. Моя шапка пошла за пять рублей. И вот я остался раздетый у татар, в этой пыли и вони. А Осип с деньгами ушел. Уж, наверно, прошло с час, а его все не было. Боже мой! Какой я дурак! Я остался без шапки, без шубы, неизвестно где, у каких-то старьевщиков. Я разболтал этому конюху, что я растратчик и что боюсь милиции. Он знает, что в милицию не пойду. Что мне делать? Я видел, что татары уже подозрительно на меня поглядывают. Они два раза спрашивали:
– А что, товарищ твоя: скоро ворочай – эте!
На дворе было уже совсем светло. Я слышал, как звонил, гудел трамвай, как во дворе на морозе звонко орали татарские ребятишки, а на лестнице шлепали ноги и ругались голоса. Я стал придумывать, нельзя ли за мой костюм получить у татар какую-нибудь рваную фуражку и какое ни есть старье, чтоб выйти на улицу. Я видел, что они остро поглядывают на мои шевиотовые брюки. Я представил себе, каким я стану в этих лохмотьях с моей бородой, в драной фуражонке на лютом морозе. Скрываться от милиции, прятаться от людей, как пес прозябший, скоряченный. Сегодня в «Вечерней» будет напечатано. Нет, все пропало!
Дверь хлопнула, я вскочил навстречу – нет, не он. Какой-то татарин. Татарин стал болтать с хозяином, потом чего-то все на меня кивал, спрашивал. Я видал, что про меня говорят. Теперь, наверно, весь дом знает: что-то подозрительно, какой-то гражданин… А что как приведут сейчас милицию или сыщика? Начнут спрашивать: вас обокрали, раздели, обманули? Что случилось? Почему вдруг? Кто такой? У меня опять все замутилось внутри, и я решил, что нечего ждать, а сам пошлю татар за милиционером. Хоть бы от татар выйти без позору, а там в милиции скажу, что я растратчик и чтобы меня арестовали. И уж тогда все равно – сразу, по крайней мере. Буду сидеть и ждать суда. И я решил сказать татарам, чтобы пошли в район.
Я поднялся и сказал:
– Вот что, дорогие граждане…
И вдруг слышу за дверью:
– Да брось! Не продаю! – И вваливается мой Осип, Осип с охапкой одежды. Красный весь с морозу.
Шапка-финка с ушами, тужурка на баране, синяя курточка и брюки. Все ношеное, но все целое.
Татары бросились:
– Почем давал?
А Осип на меня примеряет, по спине хлопает:
– Гляди ты, брат, угадал-то как!
Когда мы вышли, я в стекла магазинов глянул на себя и не мог узнать.
Теперь оставалось побриться и найти по ноге старые ботфорты.
Да, через час меня и дома не узнали бы.
Осип глянул:
– Фалейтор, как есть, куражу только дай побольше. Шагай теперь как не ты – никакая сила. Кто спросит – говори: мой свояк. Так и говори: Осипу, мол, Авксентьичу Козанкову свояк. Откуда? Тверской – и больше нет ничего. А теперь гнать надо в цирк, завозились, гляди-де, пятый час скоро.
Мне стало весело и действительно показалось, что я уже не я, а Осипов свояк. У меня походка даже стала другая, чуть вприпрыжку, и очень легко и ловко казалось мне после долгополой шубы.
Не узнали меня, что ли, вовсе конюхи, но они и виду не показали, что меня заметили. А я стал сейчас же помогать Осипу. Шла уборка конюшни. Я первый раз ходил около лошадей. Но я ничуть не боялся – все казалось, что это не я, а форейтору нечего бояться. И сам не ожидал, как я ловко подавал ведра Осипу, хватал щетки, мыл шваброй, где мне тыкал Осип.
Француз Голуа стоял около своей лошадки. Я увидал, что при дневном свете лошадка совсем синяя. Голуа макал в ведро губку и синькой поливал лошадь и все ругался по-французски. Я, не поворачивая головы, громко переводил, чего хочет француз. А он удивлялся, что конюхи стали понимать. Но он скоро догадался, что это я пересказываю. Он подошел ко мне и спросил по-французски:
– Вы умеете по-французски?
Все на нас оглянулись.
– Да, – сказал я, – немного знаю. – И продолжаю ворочать шваброй во всю мочь.
А Осип мне приговаривает:
– Ты не рвись, ты валиком. – И моргает тихонько на Голуа.
– Откуда вы научились? – подскочил ко мне француз.
– В войну военнопленным во Франции год держали, поневоле пришлось немного.
И ушел за лошадь, будто мне работы много и некогда болтать. У меня сильно колотилось сердце, и я хотел, чтобы француз на время отстал. Но он нырнул под лошадь и оказался рядом со мной.
– Вы здесь служите, вы новый, теперь поступили? Говорите же!
– Нет, – сказал я, – я сейчас без дела и вот пришел помочь моему родственнику, – и киваю на Осипа.
– Пожалуйста, пожалуйста, – затараторил француз, – объясните, чтобы они не мазали копыта моей лошади. Я их крашу в синий цвет, а они непременно вымажут их черным. И никакого эффекта. Никакого! И чем больше я объясняю, тем они сильнее мажут. Ужасно! Пожалуйста.
И француз убежал.
Все сейчас же бросились ко мне:
– Что, что он тебе говорил?
Я рассказал.
– Правильно! – отрезал Осип. – Оно так и есть. Ты верно сказал. Я, мол, без делов, а пришел подсобить, как мы с тобой свояки. И квит. А он, конечно, в контору… Дай-ка мне, Мирон, ведро сюда.
Я оглянулся, но сейчас же понял, что это Осип меня окрестил Мироном. Осип ухмыльнулся и, принимая ведро, сказал мне:
– Спасибо тебе, свояк ты мой, Мирон Андреич. Мирон Андреевич Корольков. Вот, брат, как!
Я глянул на свои ноги в ботфортах, на синие брюки и сам наполовину поверил, что я именно и есть Мирон Андреевич Корольков.
В это время входит в конюшню служитель и говорит:
– Осип! Слышь, Осип! Гони твоего земляка в контору – француз спрашивает.
У меня сердце ёкнуло. Я глянул на Осипа: идти ли, дескать?
А Осип говорит спокойно:
– Только не рвись, а катышком, помаленьку.
Я отряхнул брюки и пошел за служителем.
В конторе француз быстро лопотал что-то человеку за столом – он оказался помощником директора. Мы вошли. Француз замолчал.
Я стал на пороге и говорю:
– Здравствуйте. – И кланяюсь по-простому.
И так у меня хорошо вышло, будто я и впрямь только что из тверской деревни.
Помощник директора спрашивает:
– Вы что, товарищ, Осипу родственник?
– Свояки мы, – говорю. И снова поклонился.
– Вот месье Голуа хочет, чтобы вы служили, а у нас штатных мест нет. Так месье Голуа предлагает вам у него лично. Лично, понимаете?
– Лично, – сказал я и снова поклонился.
– Одним словом, у него в конюхах. И собак смотреть.
– Можем и собак, – ответил я.
– Так вот объясните месье Голуа, как у нас в СССР: книжка расчетная, союз там, страховка и с биржей как… Одним словом, все. А пока можете ходить поденно. Там уж сговоритесь.
Он взял перо.
– Как звать?
И тут я в первый раз сам назвался по-новому:
– Мироном звать. Мирон Андреич Корольков.
Я это сказал и как будто отрезал что. Как будто не стало уже кассира Петра Никифоровича Никонова. Там он где-то. В тумане, в татарской пыли будто спит.
– Можно идти? – спросил я.
– Губернии, значит, тоже Тверской? – спросил помощник. – Что это всё тверские да скопские.
Я двинулся. Француз пошел за мной. Он схватил меня под руку.
– Мой друг Мирон! – кричал француз. – Я сейчас покажу вам собак, моих друзей. Идем, идем!
Но я не спешил, как велел мне Осип, я шел не торопясь, упираясь. И тут спросил француза: