— Мне надоело расплачиваться за долги, которые я не делаю, — объявлял папа.
Чаще всего развить эту тему ему не удавалось: супруга решительно переходила в контратаку. И по ее словам получалось, что Бесюгин-папа — редкостный скряга — вворачивает двадцатисвечовые лампочки там, где у нормальных людей горят стосвечовые... собирает обмылки... готов вылизывать сковородки... жить с таким невозможно, и ребенок — не оправдание!
Здесь непременно вступал папа. Злым, крикливым голосом, преувеличенно жестикулируя, он вещал:
— И пожалуйста! Скатертью дорога!
Подобные сцены между Сашкиными родителями происходили раза по три в неделю и Сашку нисколько не волновали.
— Не бери в голову! — говорил он мне.
Однажды в разгар очередного словоизвержения в квартиру Бесюгиных забежала, залетела, впорхнула, заскочила — как нравится! — соседка по лестничной площадке — Евдокия Владимировна: разжиться десяткой...
И на моих глазах совершилось чудо. Папа потух. Побелевшее лицо мамы приобрело естественный, здоровый оттенок. Супруги сделались самой любезностью, самой предупредительностью:
— Ну, что за вопрос, — сладко заблеял папа, — извольте! Пожалуйста... Может, десяти рублей мало?
— Если соседи не будут, как родные, — подключилась мама, — как тогда вообще жить?..
Нет, я не любил взрослых, пока был мальчишкой. И, пожалуй, больше всего — за притворство. И не доверял им.
А вырос, стал независимым, и со мной произошло что-то странное: гляжу на детишек, вижу бесхитростные, любопытные рожицы и непременно ощущаю горькую тревогу... Это сверх и кроме всех прочих чувств.
Но при чем тут моя нелюбовь к взрослым? Сейчас объясню.
За окном — двор. И все, как на ладони. Вот соседский Вовка тянет на поводке щенка. Джек упирается. Конечно, я не знаю, какие собачьи резоны заставляют Джека припадать на задние лапы и чесать задом и хвостом по шершавому асфальту. Вполне возможно, Джек не прав.
Вижу, как теряет терпение Вовка. Ярится, что-то злобно выкрикивает... и, утрачивая контроль над собой, пинает добродушного лохматого пса тяжелым туристским ботинком...
Уж ты-то, Вовка, точно не прав!
И сразу мысль: вырастет Вовка, станет взрослым, что тогда будет?
С ним, с теми, кто окажется под его властью?
Над переправой я потерял на зенитках двух летчиков — обоих ведомых. Мы с Остапенкой еле-еле доползли домой: плоскости — в клочьях, хвостовое оперение тоже.
Я докладывал начальнику штаба: днем на переправу не пробиться. Такого заградительного огня за всю войну еще не встречал... И в этот момент в землянку командного пункта вошел командир корпуса. У него было брюзгливое выражение лица. Генерал заставил меня повторить доклад, и с места в карьер:
— Панику сеять?! Не позволю! Война есть война, без жертв не бывает! И не коленками чечетку выколачивать надо, а думать... соображать! Трусы и паникеры мне в корпусе не нужны!
Мне сделалось обидно. Я знал: Абаза не трус и не паникер, поэтому и отважился перебить комкора:
— Вы можете послать меня на переправу снова, но оскорблять не имеете ни оснований, ни права!
Генерал как споткнулся на полуслове. И вроде успокоился:
— А дельное что-нибудь можешь предложить?
— Если рассчитывать на уничтожение переправы с воздуха, — сказал я, — это сподручнее сделать ночникам, ближним бомбардировщикам...
— Генерал не дал закончить и снова закричал:
— Сам полетишь. Сейчас! Пойдешь у меня ведомым! И через полтора часа, чего бы ни стоило — я командующему обещал, — а переправе должна быть хана.
Через час двадцать минут меня подбили на подступах к реке. С трудом перетянув линию фронта, я завалился невдалеке от расположения нашей артиллерии. Оттуда попал прямиком в госпиталь. В полк вернулся через полтора месяца. А еще раньше узнал: переправа в обещанное комкором время была разбита. Командир корпуса с задания не вернулся. Из десяти летчиков группы целыми выскочили четверо.
А на следующее утро гитлеровцы переправу восстановили.
И...
Но я не собираюсь исследовать события минувшей войны ни с позиций тактических, ни тем более в масштабах стратегии.
Просто хотел пояснить, почему я тревожусь, глядя на малышей: из каждого Вовочки или Вовика непременно вырастает Владимир Иванович, Владимир Павлович, Владимир Андреевич...
Наш покойный командир корпуса, конечно, по случайному совпадению был как раз Владимиром Владимировичем.
* * *Войдя в наш запущенный, бестолковый двор, я сразу обнаружил: у глухой облупленной стены прилепился незнакомый грузовик. Машина старая — рыдван. Капот открыт, а из-под мотора торчат ноги. Любопытно — ноги были обуты в ободранные мальчиковые ботинки. Это я хорошо видел, а разглядеть владельца ног не удавалось.
«Если правда пацан, то чего ему там под машиной делать?» — начал соображать я, но решить не успел: из-под грузовика раздался ломкий голос:
— Але, который в серых шкарах, подойди!
Я догадался: шкары, должно быть, штаны! А так как на мне были именно серые штаны, перешитые из некогда шикарных костюмных брюк отца, то голос адресовался ко мне. И я подошел к машине.
— Возьми на полу в кабине ключ девять на двенадцать, накидной и подай сюда...
Я знал, бывают ключи английские и французские — от дверных замков, существует разводной велосипедный ключ и еще разные гаечные — как в конструкторе... Но девять на двенадцать, но накидной, эти понятия лежали вне моего понимания.
— Какой-какой тебе ключ? — спросил я, ни на что не надеясь.
Видно, парень сообразил, что имеет дело с недоумком: не стал ничего объяснять, вылетел пружиной из-под машины и на мгновение предстал передо мной во всем великолепии своей вымазанной рубашки-ковбойки и малюсенькой кепочки с пуговкой на макушке. У него было круглое лицо с раз и навсегда обозначенным выражением забияки и насмешника... Парнишка выглядел ровесником, а если был старше, никак не больше чем на год.
Он скользнул по мне совершенно Наташкиным взглядом, будто перескочил через абсолютную — в минус двести семьдесят три градуса — пустоту, цапнул гаечный ключ в кабине и снова нырнул под машину. Человек занимался делом.
Диалога не состоялось. Я не был удостоен даже оскорбительным словом. И вот скоро уже пятьдесят лет я беру реванш за тот день. Беру-беру-беру и никак не могу успокоиться, не могу убедиться — взял!
Мы жили в гарнизоне. Мебель была выписана со склада. Старая-старая — частью еще довоенная, частью трофейная. Другой тогда не было...
— Ты не опасаешься садиться в это кресло? — въедливо спросила жена. — У меня такое ощущение, что пружины сейчас укусят.
— Но я ведь не обойщик, и в школе нас этому не учили, — попытался я как-то оправдаться.
Я долго злился, скажу, злился целенаправленно — сам растравляя себя: упрекать всякий может, упрекать проще всего. Только никто не в состоянии уметь все... И тут я споткнулся.
А много ли я умею?
Кое-как слесарить меня в летной школе обучали. Самую малость столярничать, пожалуй, тоже... Ну-у, а если подметку прибить, если брюки укоротить?..
«Позволь, — как бы обращаясь к своему оппоненту, возражал я. — Но если считать уменья, так пожалуйста, и пилотаж — на бочку! И штурманскую подготовку — на бочку! И чтение синоптических карт — на бочку!..»
Контрдоводов было много. Весьма. Только звучали они неубедительно.
Да-а, у мужчины должны быть руки.
В воскресенье я вытащил в сарай кресло и осторожно распорол на обшивке боковой шов. Из сиденья полезла грязная, свалявшаяся вата.
Снять обивку удалось не сразу. Но удалось. Пружины оказались ни к черту, как будто их нарочно выворачивали наизнанку. Пружины пришлось выкинуть. Выпросив у соседа-техника кусок резинового самолетного амортизатора, я вместо пружинного перевел кресло на резиновый «ход». Потом заложил свежую вату, а для гладкости поверх ваты распялил еще зимние шерстяные портянки, ну, и затянул старую обивку...
Кресло отлично пружинило! Это факт. Сиденье получилось ровным. Это тоже факт. Но ни молодость, ни красота к креслу не вернулись. Увы.