— Ты и кольцо от гранаты здесь нашёл? — спросил я у Серёги.
Братишка хмуро кивнул.
Возле окопа стояла вековая сосна. Комель её был исколот пулями. Из пробоин сочилась розовая смола.
— Там, дальше, ещё окопы, — заговорил, осмелев, Серёга. — И могила чья-то, и на лесине что-то написано…
— Веди, — опустила руки Матрёна и чуть не выронила фляжку.
— Веди, — вслед за Матрёной молвила тётя Анна — словно эхо отозвалось…
Могила была небольшой, песчаной. На продолговатом холмике лежали цветы: белые и лиловые подснежники. Подул вдруг ветер, и по лесу прокатился глухой грозный гул. Над ёлками молча пролетел чёрный ворон…
На старой лесине светлела свежая затесь, на ней чётко чернели выжженные раскалённым металлом буквы.
Мы подошли поближе. Это был список погибших партизан.
В самом его начале я прочёл:
«Огурцов Дмитрий Анисимович. 1925–1943 гг.
Павлов Андрей Андреевич. 1927–1943 гг.».
Трое женщин встали на колени перед могилой, лица их были тёмными от боли и горя. Я взял Серёгу за руку, увёл за деревья…
На миг оглянулся: тётя Анна обнимала корявый ствол лесины.
По утрам мальчишки убегали за озеро. Каждый брал с собой короткую сапёрную лопатку. Разгребали в окопах песок, собирали патроны…
В то утро Серёга нашёл гранату — зелёную, как трава, с короткой ручкой из жести. Не дыша, смотрел брат на свою находку. Мальчишки окружили Серёгу, наперебой давали советы. Осмелев, Серёга крутанул ручку. Коротко щёлкнуло…
Я знал, как бросают гранаты этой системы. Серёга поставил гранату на боевой взвод. Бросишь, и она взорвётся от удара об землю. Стоит гранату уронить… Я рванулся к брату, приказал отдать её мне. В страхе все расступились. Осторожно держа гранату, я сделал шаг, второй — и оступился, упал… Ослепило, ударило в грудь, обожгло лицо. Когда я открыл глаза, всё вокруг было красным: ёлки, песок, трава, небо. Крича, мальчишки бежали к лесу. Рядом со мной присел Серёга, от испуга у него был открыт рот.
Я с трудом встал. Правая нога была словно чужая. Руки горели огнём, текла кровь. Там, где я шёл, трава становилась красной…
Смутно, словно сквозь слой воды, увидел мать, тётю Пашу. Она вела коня, запряжённого в двуколку. В повозке лежала солома — чуть ли не целая копна.
В руках у матери запрыгала склянка с йодом. Я поднял руки. Жмурясь от боли, смотрел, как льётся йод. Сняв с головы платок, мать разорвала его на полосы, запеленала мне руки. Потом меня положили на солому…
Стояла поздняя осень. Грязь на дорогах заледенела. Колёса повозки проваливались в рытвины. Каждый ухаб болью отдавался во мне.
Подумал вдруг: что же будет с моими руками? Пальцы не слушались. Может, останутся такими навсегда? Я даже представить не мог, как это можно жить без рук. Вспомнил отцовские руки. Отец творил ими чудеса: не глядя, вязал сети, ловко подшивал дратвой валенки, в жгучее жало оттачивал косы…
Попробовал пошевелить пальцами — от боли потемнело в глазах.
— Потерпи, — шёпотом сказала мать. — Скоро будем на месте.
Ехали долго. Мне становилось всё хуже, я тяжело дышал… Увидел вдруг, что меня несут на носилках. В длинном помещении с тесовыми стенами тесно стояли кровати. На них лежали раненые партизаны. Белели бинты и марлевые повязки. Резко пахло лекарствами.
Мне вытерли марлей лицо, и мир снова стал многоцветным. На столе стояла белая алюминиевая кружка, в ней была голубая вода.
— Пи-ить… — попросил я торопливо.
Мать взяла кружку, и я напился из её рук.
Вошла девушка в халате из парашютного шёлка, что-то сказала. Мать взяла меня на руки, понесла, словно маленького. В комнате с белой печкой и белыми стенами стоял длинный стол, покрытый чем-то белым. И люди, окружившие меня, были белые, как снеговики. На меня смотрели хмурые синие глаза:
— Ну, парень, крепко тебе повезло… Кто-то снял с гранаты «рубашку».
— Братишка… — сказал я слабым голосом.
В руках у синеглазого сверкнуло что-то узкое, острое…
— Петь умеешь? Тогда спой любимую песню…
Отец и мать часто пели про погибающего кочегара, шумное море и военный корабль. Я запел — из последних сил. Мелькали какие-то инструменты, белые марлевые салфетки. Было нестерпимо больно, я пел и кричал…
Очнулся на кровати. Рядом сидела мать. Руки все болели. Я лёг вниз лицом, положил руки на подушку. Вскоре подушка стала красной. Принесли ещё одну подушку. От слабости перед глазами поплыли тёмные пятна…
Мать склонилась надо мной, горячо зашептала:
— За синими лесами, за белыми полями лежит золотая поляна. На берёзе свила гнездо сизая горлинка. А на чёрной старой ели сидят чёрные вороны. Никого они не боятся, лишь ясна сокола да бела кречета. Летит белый кречет, перья роняет…
Когда я вновь открыл глаза, матери рядом не было. Вошёл врач. Синие глаза смотрели уже не так сурово. Хирург был в суконной гимнастёрке, в ватных брюках и в валенках. На поясе — трофейный пистолет в чёрной кобуре.
— Молодец, держись так и дальше.
Принесли завтрак: полкотелка супа и немного тёмного хлеба. Руки у меня были в лубках, я зажал котелок между лубками, выпил суп, будто воду. Потом съел хлеб — не уронив ни крошки.
Потом пришла медсестра с фляжкой рыбьего жира и ложкой. Прежде я не любил рыбий жир, но теперь проглотил порцию не моргнув. Подумал: рыбий жир привезли из тыла на самолёте, ему нет цены.
Рядом со мной лежал раненый с забинтованной головой; он достал из-под подушки огромное яблоко, протянул мне.
— Бери, не бойся. Только помоги мне: как принесут рыбий жир — выпей и мою долю. Поможешь?
— Помогу, — успокоил я нового знакомого.
И вдруг мне снова стало нестерпимо больно. Снова меня понесли в белую комнату, и меня окружили люди в белом. Говорили про какой-то осколок. Я кричал, кусая губы. И вновь засверкали инструменты…
Вечером стало легче, но силы совсем покинули меня. Долго лежал в забытьи, даже пить не хотелось…
Рано утром пришла мать, принесла ягод, мёда.
— Мёд Андреевы дали… Все про тебя спрашивают. Шла лесом, страшно. Волков много стало.
Привезли раненых. У парня в ватнике и тёплых штанах были оторваны ноги. Обрубки кто-то закутал в серое одеяло. Другой партизан был ранен в лицо. Говорить он не мог, что-то объяснял медсестре жестами. Третий раненый не мог ни говорить, ни двигаться… Кроватей не хватило, легкораненым постелили на полу.
Я уснул, но вскоре проснулся. Тупо ныли руки, горело облепленное полосами пластыря лицо. Пришла медсестра, повела на перевязку. Когда снимали бинты, застонал от боли. Чтобы не смотреть на искалеченные руки, закрыл глаза. Открыл, когда наложили новые бинты.
Новые повязки оказались куда меньше прежних, и — чудо! — из-под бинтов торчали целые невредимые пальцы левой руки…
Слева от меня лежал незнакомый раненый. Ростом он был не ниже Василия из Перетёса. Ноги в шерстяных носках торчали из-под одеяла.
Партизан смотрел на меня и улыбался. Взглядом показал на свои руки. Я ничего не понимал. Но вдруг пальцы незнакомца превратились во что-то замысловатое, и по стене запрыгала тень зайчонка с длинными ушами. За зайцем промчалась собака, пробежал охотник с одностволкой…
— Сказки любишь? — спросил партизан. — Так слушай… Жил-был косой. Жил богато: сколько холмов — столько домов.
— Лучше про войну расскажите, — попросил я.
— Про войну? Это, брат, невесёлый рассказ. Подбили меня из крупнокалиберного пулемёта. В грудь попали… Мы железную дорогу рвали, а тут — бронепоезд.
Говорить раненому было трудно. Лицо его потемнело. А дышал он так, словно прошёл длинный прокос…
Среди ночи я проснулся. Сел, огляделся. Раненые спали. Попробовал встать — получилось. Бинт на ноге был чистым, кровь перестала идти. Опираясь плечом о стену, добрался до самого порога. На столе дежурной сестры горела плошка. Из-под бинтов на моей правой руке выбивался клок ваты. Поднёс его к огню — пусть отгорит. Вата вспыхнула, словно это был порох. Я закричал, заметался среди кроватей. Повязка пылала, будто факел…
Ничего не понимая, вскакивали в кроватях раненые. Я увидел соседа, что показывал мне фигуры. Закусив губы, он поднимался в постели. Схватил одеяло, накинул мне на горящую руку, крепко сжал…
Хирург долго разрезал обгоревшие бинты, слоями снимал обугленную вату. Я снова закрыл глаза, чтобы не видеть искалеченные пальцы. Так, с закрытыми глазами, меня и отнесли обратно.
Чуть свет пришла мать, долго говорила с хирургом. Присела около меня невесёлая.
— Что же ты натворил? — Голос у матери был горьким. Она словно бы нехотя смотрела на меня.
— Ничего… Я вату только хотел…
— А человеку такие муки. Всю ночь с ним возились. Только что увезли. Будут самолёт вызывать. Здесь его не спасти…