— Машина идёт! — объявил он.
На этот раз это была наша машина: маленький, тесный, как колыбель, «виллис» с открытым верхом.
Мы с трудом разместили наши пожитки в этом игрушечном автомобильчике, попрощались с Мережановым и с мальчиком, сели и поехали.
У поворота я оглянулся.
Мережанов, высокий и широкоплечий, стоял, опираясь на суковатую палку. Немного поодаль стоял мальчик-пастух. Я видел, как он за спиной Мережанова затянулся, пустил дым, потом посмотрел на окурок, поплевал на него и бросил.
Мережанов что-то крикнул нам раскатистым басом и помахал рукой.
Потом машина свернула направо, и оба они скрылись из наших глаз.
Я долго думал о Мережанове, обо всём, что он нам рассказал сегодня, и об этом мальчике тоже.
Я не знаю, навсегда ли он бросил курить или только окурок бросил. Но если он действительно бросил эту дурную привычку, он сделал очень большое дело. Мережанов, конечно, правду сказал: не в лёгких и не в печёнке дело. А дело в том, что если мальчик сегодня сумел побороть в себе эту маленькую страстишку, — кто знает, какие подвиги, громкие и высокие, он совершит впереди. Он и на полюсе, если нужно, побывает, и на бочке Днепр переплывёт, и на горячем коне поскачет впереди полков и дивизий, и — мало ли других славных дел на пути у каждого мальчика!..
Я думал о нём, и мне казалось, что я уже вижу на его груди Золотую Звезду Героя.
А маленькая наша машина, подпрыгивая, катилась по шоссе. И навстречу нам уже тянуло прохладой от большой и широкой реки, по которой нам предстояло плыть.
1944
— Нет, — говорил генерал, показывая спутнику своему тонкий орлиный профиль, — невоенный человек даже и понять не может, что значит настоящая воинская дисциплина. Вот и вам небось приходилось слышать, — часто говорят, что дисциплина должна быть сознательная. А вы знаете, почему-то не люблю я этого слова. Что значит — сознательная дисциплина? Сознательным должен быть боец. А дисциплина — всегда одна… Дисциплина, если хотите, это что-то вроде шестого чувства, которое, вместе со вкусом, слухом и зрением, присуще каждому настоящему солдату. И уж как ты её там ни называй — сознательная или бессознательная, — а если ты её нарушил, дисциплину, — я тебя в полном сознании и без зазрения совести под арест закатаю, а ещё нарушил — так и голову сниму, не пожалею…
«Э-ге-ге, — подумал собеседник генерала. — Да ты, я вижу, дядя сердитый. Попадись такому в недобрый час — ведь он, пожалуй, и в самом деле без головы оставит».
Генерал инспектировал войска, которыми он командовал. Три дня провёл он в частях, на передовых линиях, и все эти три дня ни на шаг не отставал от него молодой, но уже известный писатель, приехавший из Москвы с поручением от большой столичной газеты. Теперь, тёмным и непогожим осенним вечером, они возвращались в штаб дивизии. Новенький трофейный «оппель», похожий на короткую сигару, а ещё больше — на вытянутое гусиное яйцо, на самой бешеной скорости и всё-таки почти бесшумно мчался по гудронированному прифронтовому шоссе. Писатель, который с непривычки страшно устал, промёрз и проголодался, сидел в углу, откинувшись и прижимаясь затылком к мягкой, приятно пружинистой обивке кабины. Слушая генерала внимательно и даже почтительно, он всё-таки то и дело стискивал зубы, чтобы не зевнуть, и с надеждой поглядывал через голову шофёра на дорогу — не мелькнёт ли там наконец хоть какой-нибудь огонёк, не запахнет ли дымом и не покажется ли что-нибудь похожее на человеческое жильё. Но впереди, на дороге, не было ничего, кроме дождя, мрака, блестящих дождевых луж и угольно-чёрного, мрачно сверкающего под приглушённым и укороченным лучом автомобильного прожектора сырого гудрона. Изредка выскакивала откуда-то свесившаяся над дорогой облетевшая ветка с одиноким кленовым или буковым листом, мелькал на секунду полосатый километровый столб или придорожный каменный крест, — и опять ничего, кроме тьмы, дождя и беспрерывно бегущего впереди, колыхающегося и дрожащего пятна света. Но вот в этом светлом пятне мелькнули какие-то человеческие фигурки. Писателю показалось, что он разглядел даже ружья у них в руках. И почти тотчас же резкая, пронзительная трель свистка заставила его пригнуться и зажмурить глаза.
— Стой! — услыхал он голос генерала.
Но шофёр или не расслышал приказания, или просто не мог остановить разбежавшуюся машину — «оппель» продолжал лететь на прежней скорости.
Над головой писателя что-то звякнуло, треснуло и рассыпалось. В то же мгновение он почувствовал, как чья-то цепкая рука схватила его за шиворот и с силой бросила на пол. Он не сразу сообразил, что сделал это генерал. Над головой опять щёлкнуло. Потом он почувствовал сильный толчок. Ему показалось, что машина взлетела в воздух. Она и в самом деле проделала невероятный курбет: резко затормозив, шофёр повернул её на 180 градусов. Поднявшись на дыбы, «оппель» описал в воздухе дугу и грузно шлёпнулся передними колёсами в дождевую лужу.
Генерал, а за ним и писатель выскочили из машины. Громко стуча каблуками по гудрону, кто-то уже бежал им навстречу. Через минуту из темноты выступили две серые шинели. Два красноармейца с автоматами наперевес, один впереди, а другой несколько отставая, приближались к машине.
Генерал нетерпеливо шагнул им навстречу.
— Кто такие? — рявкнул он таким угрожающим басом, что писатель, который и без того успел натерпеться страху, вздрогнул и отшатнулся.
Бойцы со всего разбега остановились, подровнялись и вытянулись перед генералом во фронт.
— Так что, товарищ генерал-майор, — высоким срывающимся голосом начал один из них, молодой, щеголеватый, с сержантскими полосками на погонах, — бойцы сторожевого охранения четвёртого батальона сто двадцать седьмого…
— Это кто стрелял? — перебил его генерал.
— Это я стрелял, товарищ генерал-майор, — негромко ответил, выступая вперёд, второй боец, немолодой, худенький, некрасивый, с заляпанным грязью бледным небритым лицом. Он тяжело дышал, и, когда говорил, губы у него вздрагивали.
— Вы что ж это, чёрт вас возьми, вздумали тут ночью пальбу открывать?!
— Согласно приказа, товарищ генерал-майор, — ещё тише ответил солдат, и губы у него опять задрожали.
— Согласно приказа вы мне все стёкла в машине вышибли?
— Я свистел, товарищ генерал-майор, — машина не остановилась. Дал предупреждающий — тоже…
— Вы видели, что это моя машина?
Солдат на секунду запнулся и ответил:
— Так точно. Видел, товарищ генерал-майор. Я вашу машину хорошо знаю.
— И всё-таки стреляли мне в спину.
— И всё-таки… да, стрелял, товарищ генерал-майор. Согласно приказа.
— А вы знаете, что вы, между прочим, чуть писателя не убили? Вы читали такого-то?
— Никак нет. Не читал, — ответил боец, переступив с ноги на ногу и покосившись в сторону писателя.
— Ваша фамилия? — сказал генерал.
— Первого взвода, четвёртой роты, четвёртого батальона, сто двадцать седьмого гвардейского Краснознамённого Ворошиловградского стрелкового полка ефрейтор Метёлкин.
— Можете быть свободны, — сказал генерал и, отворив дверцу кабины, пригласил писателя садиться.
— Ведь вот метёлка этакая, — проворчал он, когда машина, сделав разворот, снова помчалась по шоссе. — Ведь вы посмотрите — он же мне фуражку насквозь продырявил.
И генерал протянул писателю фуражку, чтобы тот пощупал.
Писатель нащупал дырку, поёжился, глухо кашлянул и сказал, что в конце концов фуражку можно и купить и починить, а вот с головой это сделать было бы, пожалуй, несколько труднее. Генерал ничего не ответил, надел фуражку и всю остальную дорогу молчал.
Когда они добрались наконец до штаба, он, не задерживаясь, поднялся во второй этаж и приказал адъютанту разбудить дежурного писаря. Через минуту явилась заспанная рыженькая девушка в светлой застиранной гимнастёрке.
— Будьте любезны отпечатать приказ, — сказал ей генерал.
Девушка села за пишущую машинку, подышала на руки и приготовилась печатать.
— Приказ по дивизии.
Пальцы девушки забегали по клавишам.
— Ефрейтору сто двадцать седьмого гвардейского Краснознамённого Ворошиловградского полка Метёлкину… оставьте место для имени-отчества… объявляю благодарность за добрую службу и верное понятие о воинском долге. Двадцать девятого сентября сего года, находясь в сторожевом охранении своей части, ефрейтор Метёлкин… имя-отчество…
Машинка неторопливо стрекотала. Генерал ходил по комнате, поглаживая свою седеющую голову, и продолжал не спеша диктовать слова приказа. А московский писатель, стоя в углу, раскуривал трубку и с удивлением поглядывал то на генерала, то на его фуражку, брошенную на подоконник.