шкуру и сшил нам бурки мехом внутрь. Медведь уберег нас в ту ледяную зиму от холода.
Жаркие толстые бурки носили и я, и бабушка, и мама. Бабушка даже умудрилась связать из медвежьей колючей шерсти варежки. Только дедушкины покрытые мозолями руки не чувствовали жесткий, как щетина, медвежий волос.
Я носил бурки до той поры, пока не сжег их Колька Шибай. Это было в несчастный день, когда Сергей Антоныч потащил меня в школу.
Все умел делать мой дедушка. И вот он приступил к главному, ради чего мы ехали в Коробово, — сооружению печи.
Перед тем как бить печь, он надумал утеплить Ефросиньину избу. С помощью Митрия Арапа заменил нижний иструпевший венец бревен, сделал завалинку и засыпал ее землей.
Прибегая со скотного двора проведать ребятишек, Ефросинья всплескивала руками:
— Сам бог тебя, кум, послал ко мне! Сам бог!
«Посланец бога» в потусторонние силы не верил и всегда это осуждал.
— Я атеист, Ефросинья. А человечий бог — это голова и руки.
Он даже в шутку не хотел ссылаться на бога. У него с религией были свои счеты.
В церковноприходской школе был Фаддей, по-тогдашнему — Фадюня, самым горячим верующим, даже, случалось, плакал перед иконой. Священник отец Симеон его хвалил, по голове гладил, доверял перед службой читать молитвы.
Заболел у Фадюни младший брат. Он его очень любил и страстно просил бога вылечить. По часу простаивал перед иконой Спасителя. Но брат умер. Фадюня впал в отчаяние. А после этого закралось подозрение: почему же бога считают всесильным, если ничем он не может помочь?! В засуху ходили крестьяне по полям с иконами, просили дождя, и тоже толку было мало. И это запомнил Фадюня. Много накопилось у него в памяти таких случаев. А уж книги помогли окончательно излечиться от веры.
Не веря в бога, дедушка кривить душой не стал: отказался ходить в церковь, хотя мать у него была набожная и немало ругала, стыдила, стращала его. Для нее это был великий грех и позор. Но дедушка стоял на своем: не пойду в церковь, и точка. И не ходил, сидел дома со своими книжками.
А ведь одному против многих ой как нелегко было устоять! Но он устоял.
На всю деревню разразился скандал, когда Фадюня заявил, что не станет попу платить ругу. Руга — это такой сбор продуктами, который с крестьян взимали и священник, и дьякон, и дьячок, и просвирни. Всем он сделал поворот от ворот. «Богохульник! — кричали ему. — Это дело божие!»
«Знаю я вашу святость. Пока давал, был хорош, а теперь плох, — отвечал он. — Плох, потому что не плачу вам!»
Теперь еще больше стало разговоров и косых взглядов. Старухи Фаддеем даже запугивали детей.
Когда Фадюня надумал жениться, пришлось ему немало пострадать. Всю бабушкину семью поп восстановил против него. Получил дедушка отказ. Хорошо, что бабушка проявила твердость: сказала, что, кроме Фадюни, ни за кого не пойдет. Ее пугали, стыдили, а она все равно стояла на своем. Скрепя сердце согласились ее родственники на женитьбу.
И потом ведь немало было всяких уколов. Но заставить дедушку пойти на сделку с совестью было нельзя.
Ефросинья знала все это.
— Да ты уж не обидься, не обидься, кум, я ведь спроста. Больно уж баско ты все уделал, — оправдывалась она.
Теперь предстояло сделать самое главное. Прежде всего надо было найти глину, причем не обычную красную, а желтоватую, с песком. Эта обладает особой вязкостью. В поисках глины мы обошли старые ямы, откуда когда-то давно брали землю для Степановой и Митриевой печи. Помяв глину в пальцах, дедушка остался недоволен, и мы обошли с ним нижние и верхние лужки, навестили давно заросшие березой ямы — сыти, в которых когда-то коробовцы мочили лыко. Теперь липа здесь вывелась. Видно, всю ее износили в лаптях. Об этом рассказывал мне дедушка, переводя дух. Он чувствовал любой взгорок, любой пологий подъемник и задыхался. Мне же это было непонятно: ведь совсем ровно, никакого подъема нет.
Даже из кирпича не просто сложить печь, а тут надо слепить из совершенно бесформенной глиняной массы, которая от воды не может твердеть, как цемент, от сильного жара трескается. Как с ней быть? А как сделать свод?
Только на под и дымоход дается несколько десятков кирпичей. На белый же свет выходит труба в виде дырявой корчаги, старого ведерного чугуна или запасливо подобранным в городе обломком канализационной трубы. Идешь по нашей разлохмаченной ветром деревне и любуешься диковинными трубами. Что-то древнее чувствуется в ее соломенном облике.
— Это на взгляд городского гостя живописно, — с осуждением говорил мне дедушка. — Гостю в этой избе не жить, с этой трубой из дернины не мучиться. Сколько погорельцев-то из-за этого было, ты вот не видал.
Бредя по багряным осинникам в поисках печной глины, он недовольно говорил мне о том, как не хозяйски распоряжается наша еловая сторона отличным строевым материалом. Дома ставятся неудобные, некрасивые. Совсем непонятно, почему кроют крыши соломой, когда можно напилить тес. Додумаются, наверное, все-таки люди и станут удобнее и культурнее жить.
Наконец мы отыскали около поскотины хорошую глину. Постеснялись просить в колхозе подводу, и я вместе со старшим сыном Ефросиньи Колькой стал возить ее к избе на тележке с колесиками из березовых катышков. Сначала было весело. Чтобы не ездить порожняком, мы с криком и гамом везли до околицы Колькиных брата и сестренку. Им здорово это нравилось. Они заливались смехом, кричали: «Тпру!», «Но, пошел, Рыжко!», «Не лягайся, Цыган!». «Рыжко» был я. Но уже на шестой или седьмой раз нам прискучило возить глину. Много ли утащишь? Ведра четыре за одну ездку.
Под вечер меня окликнул Сан:
— Сходи на конный двор, скажи Митрию, что я велел лошадь дать.
После того как Степан задержал тетку Дарью с колосьями, я чувствовал себя как-то неловко. И Галинка почему-то давно не встречалась мне. Видно, стыдилась. Сан везде говорил, что впредь станет отправлять провинившихся в сельсовет. Время военное. Дедушке же рассказывал, что ждет не дождется, когда можно будет выдать хлеб колхозникам. Видит, что многие на траве держатся.
— Жестокое дело — война, — качал головой дедушка.
— Куда уж хуже, — говорил Сан.
И опять я заметил, что не такой он строгий.
На току, когда было зерно ссыпано в мешки и отправлено на глубинку или снесено в житницу, он говорил:
— Ну, бабы, управитесь сами, а я пошел. Зерно все уж на месте.
Бабы торопливо заметали полову с остатками зерна, делили между собой этот сор. Пригоршни