Мне было не до того. Я хранил под подушкой «Дикую собаку Динго, или Повесть о первой любви», которую читал столько раз, что уже почти помнил наизусть.
Я писал только об этом. Это были серьезные, взрослые стихи о настоящей любви! И я не мог читать их, да еще на занятиях кружка в Доме пионеров!..
А она любила сладкое. Ежедневно я откладывал деньги, которые мне давали на школьный завтрак, и покупал ей конфеты. Самые дорогие, каких никогда не бывало у нас дома. В самых красивых обертках. В кондитерской на углу Армянского переулка и Маросейки.
Сам я терпеть не мог конфет. В те дни я возненавидел их, кажется, пуще прежнего.
Я никогда не знал точно, увижу ли ее, и конфеты в моих карманах таяли, превращаясь в кисель. Потом, встретив ее, надо было улучить момент, чтобы передать конфеты. Не угощать же при всех!
Это было тоже сложно.
Я ловил ее и ждал случая, а потом…
— На, это тебе, — говорил я полушепотом и совал ей конфеты, как оказывалось, в самый неподходящий момент: рядом обязательно появлялся кто-нибудь из ее знакомых или из моих.
— Ну что ты! Большое спасибо! — говорила она и тут же добавляла: — Девочки, берите! Угощайтесь!
Мальчишки тактично уходили. Девчонки не отказывались.
У нее были тугие толстые косы. А лицо круглое. Когда она брала конфеты, лицо совсем круглело, пухлые щеки становились розовыми. И на левой щеке появлялась ямочка. На правой не появлялась, а только на левой…
Я злился и на себя, и на не вовремя подоспевших девчонок. Злился, конечно, не из-за конфет, а из-за всех мучений, которые терпел только ради нее, а не ради каких-то девчонок.
И вдруг — о счастье! — неожиданно пришло спасение.
Это случилось в День Красной Армии. Мы шли с праздничного вечера в Доме пионеров. Около метро она сказала:
— Подожди минутку. Я куплю мороженое тебе и себе. Хорошо?
— Нет, я сам! — Я чуть не закричал от радости.
Она и опомниться не успела, как я сунул ей в руки мороженое.
— А ты?
— Я не люблю, — с подчеркнутым равнодушием сказал я. У меня не было больше денег.
С этого дня я уже не покупал больше конфет. Только мороженое и только тогда, когда мы шли вместе по улице.
Я был счастлив! Да и в школе теперь мне уже не приходилось голодать. Мороженое — не конфеты, и у меня оставались деньги, чтобы хоть немного перекусить в школьном буфете.
Кировская. Улица Кирова. Бывшая Мясницкая. Мясницкой ее называли раньше. И все же дело не в том, как называли ее, а в том, что она улица удивительная!
— Помнишь, как здесь челюскинцы ехали?
— Помню. И еще Чкалов, Байдуков, Беляков. Помнишь?
— Конечно.
— А потом Громов.
— А ты еще папанинцев забыл.
— Я не забыл. А Киров? Не помнишь, как Кирова здесь везли?
— Я не была тогда, — призналась Наташа.
Помолчала и добавила невзначай:
— Я письма отсюда всегда отправляю, с почтамта. Отсюда, говорят, быстрее всего доходят…
— А я был, — запоздало сказал я.
— Где?
— Когда Кирова здесь везли!
— А-а!
Мы вышли с ней на улицу Кирова.
— Скажи, а ты умеешь мечтать? Только по-настоящему!
Она спросила это так серьезно, что я растерялся.
— А ты?
— Нечестно! — засмеялась она. — Ведь я первая тебя спросила.
Только что она мне казалась страшно взрослой и серьезной, и вдруг я увидел в ней ровесницу. Увидел и испугался.
— Не знаю…
— Ну, о чем ты мечтаешь? Ну раньше, и вот сегодня, сейчас?
Как ей ответить? Мечты — это, наверно, что-то несерьезное для взрослого человека. А она взрослая. И я должен быть взрослым рядом с нею. Почему же она спрашивает меня? Может, хочет проверить? Считает мальчишкой? А я и в самом деле о чем-то мечтаю…
Я молчал.
— Ну? — нетерпеливо повторила она.
— О чем? Вот когда в Испании война была, — признался я, — мне хотелось там оказаться. Или на финской.
— А еще? А еще?
— На Северном полюсе побывать. Или с челюскинцами. Или просто на пограничной заставе. И вообще хорошо бы пораньше родиться. А так все без нас делается…
Я и верно не знал, что сказать еще. Глупо же мечтать об участии в гражданской войне, которая была давным-давно, чуть ли не двадцать лет назад. Или о революции, что случилась и того раньше. Ведь такое не повторяется. Конечно, о чем-то я мечтал. Вырасти поскорее мечтал. Когда-то шофером стать мечтал, а потом — писателем, и обязательно очень известным — как Лермонтов, например, или как Шевченко, или как Жаров. И летчиком — мечтал, и папанинцем, и пограничником… Но как об этом скажешь?
Она молчала, и мне уже стало стыдно. Неужели я дал маху? Ведь не хотел признаваться… Мальчишка! Действительно, мальчишка!
— А я не так, — сказала Наташа. — Я по-другому мечтаю. Вот приду домой, лягу, закрою глаза — и кажется мне, что я лечу куда-то, как птица, и все смотрю, смотрю… И все так красиво вокруг: и леса, и города, и деревни, и Москва… Не так, как сейчас, а по-другому красиво — все светится, и люди радостные, счастливые… И одеты красиво, и все улыбаются… И еще дома — много-много красивых домов! Светлых, просторных! И я иду к ним… Как в детстве… А может быть, это потому, что мне просто жалко детства? Оно прошло. У меня, по крайней мере…
И опять она казалась мне в эти минуты очень умной, очень взрослой, очень далекой… и совсем не такой, как я…
У Кировских ворот мы свернули на заснеженный Чистопрудный бульвар.
Чистые пруды! Я знал здесь каждую дорожку, кустик, скамейку, каждую песочную клумбу, каждую газетную витрину. Здесь я рос, отсюда из Наркомпроса с письмом Крупской пришел в Дом пионеров, где потом узнал Наташу…
Чистые пруды галдели ребячьими голосами, скрипели санками, лыжами и валенками. Казалось, вся ребятня высыпала сюда в этот воскресный день. Но я почему-то вовсе не завидовал ни маленьким карапузам, ни мальчишкам постарше, ни моим ровесникам, которых здесь тоже было много. Уж куда лучше быть взрослым, хотя бы года на три старше, как Наташа. А может быть, я просто глуп рядом с нею? Но Наташа… Удивительная она девочка! Она словно угадывала мои мысли. И даже старалась поддержать меня.
— А как ты, я думаю тоже, — сказала Наташа. — И чтоб совсем взрослой стать, и школу скорей кончить, и быть самостоятельной, но только обязательно счастливой. И чтоб все были счастливыми… И еще рисовать хорошо хочется. Но только не получается у меня ничего. А уж если быть художником, то только настоящим, чтоб весь мир тебе радовался! А так, обычным, средненьким — лучше и не быть…
Я хотел ей поддакнуть, но постеснялся.
— А как ты думаешь? — спросила она сама. — Права я?
— Вообще-то права, — как можно солиднее сказал я. — Только и художники, и музыканты, и писатели разные есть: есть гениальные, а есть талантливые. И всякие. И все знамениты.
— И все же очень хочется быть настоящим, гениальным! — призналась Наташа. Потом сказала вдруг: — А еще — может, это, конечно, смешно — мне очень хочется, чтоб папка скорей вернулся! Я так скучаю без него.
— Он в командировке? — спросил я.
— Нет, он там, на Карельском перешейке, — сказала Наташа. — Вчера как раз письмо прислал. Пишет, что теперь скоро…
А я и не знал, что Наташин отец на войне.
Да, она любила сладкое. Конфеты любила и мороженое. Она умела мечтать — красиво, не так, как я. Я это знал. И еще она любила рисовать, хотя ни разу не показывала мне своих рисунков. Говорила: «Потом, потом. Честное слово, мазня. Ничего интересного!»
Может быть, она больше любила другое — архитектуру, потому что могла безошибочно сказать, кто и когда построил этот старинный дом в Москве, и вот этот, и ту церковь…
А я не знал и малой доли того, что знала она. Но я не знал и другого, более важного: как она относится ко мне.
Я думал об этом, когда видел ее и когда не видел. Я думал об этом утром, днем, вечером и ночью. Ночью все кажется простым и легким. Будет день, и завтра я спрошу ее, и сам скажу.
Но наступал день, и я уже ничего не мог сказать.
За ночные мысли мне попадало. Отцу было некогда, и он, в худшем случае, шутил, а вот мать:
— Опять ночью не спал? И писал что-то? Думаешь, я не видела? Ведь зажигал настольную лампу?
Я не мог отговориться, что вскакивал ночью, чтобы приготовить очередное домашнее задание. И сказать правду — что писал стихи о Наташе — тоже не мог.
Зато в Доме пионеров Вера Ивановна, кажется, понимала меня.
— Ничего, дети, он прочтет в следующий раз, — говорила Вера Ивановна. — А пока мы поручим ему подготовить очередной номер нашего журнала…
И я готовил очередной номер журнала «Зеленый шум», выходивший тиражом в два экземпляра.
…Во дворе у меня был приятель. Давний приятель и мой ровесник Боря Скворцов. По Боре вздыхали все девчонки. Он был красивый парень, не чета мне, и считался у нас специалистом по девчоночьим сердцам.